18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Линор Горалик – Имени такого-то (страница 25)

18

– От Зиганшина вашего нахватался, – усмехнулся Гороновский в ответ. – У вас, кстати, как с немецким?

– Слабо, – спокойно сказал Синайский. – Я когда-то знал французский, да подзабыл. В школе что-то квакал, но это так – как и вы, наверное. А что?

– У меня английский был, – с сожалением сказал Гороновский. – Сутеева вытащила письмо немецкое, мечется в ужасе. Прочитать бы хорошо, вдруг там что-то важное.

– Если бы в Горьковск немцы вошли, мы бы знали, – сказал Синайский.

– Ну не важное, а полезное, – окрысился Гороновский. – Что вы пристали ко мне со своей Сутеевой? Мало вам, что на вас со Щукиной еще и детское отделение теперь?

Синайскому было достаточно, но Сутееву с письмом необходимо было найти. Тут бы отлично помог работавший до войны переводчиком в посольстве (и заболевший на этой почве) светлой памяти пациент Амрамов, но хоть немного немецкий могла знать отличница Щукина – по крайней мере, на школьном уровне. Близился обед, отрывать ее от обеда не хотелось, и лучше было покончить с этим делом прямо сейчас, но высмотреть ни Сутееву, ни Щукину Синайскому не удавалось, и он растерянно бродил туда-сюда по трюму, пока перед ним не выросла Евстахова и не спросила ласково:

– Я могу помочь?

Меньше всего Синайскому хотелось принимать помощь от Евстаховой, а почему – он и сам не понимал, но, пересилив неприязнь, вежливо попросил:

– Найдите, пожалуйста, медбрата Сидорова, пусть приведет ко мне сестру Сутееву и Щукину Елену Павловну. Или нет, что я говорю, просто найдите Щукину и Сутееву, пожалуйста.

– Я всех найду, – с готовностью отозвалась Евстахова и исчезла, и Синайский поморщился и поклялся себе, что разберется, почему его бессознательное так реагирует на эту милую девочку, от которой столько пользы и которая единственная, кажется, из всех ни разу ему ни на что не пожаловалась.

Сидоров стоял в машинном отделении – курил, рассматривая, как сквозь мелкие порезы на кожухе динамо-машины пробивается нежный, почти прозрачный подшерсток, и буквально подскочил, когда в спину ему неожиданно заорали:

– Вас ищет Синайский!

Держась за грудь, с ненавистью глядя на Евстахову и перекрикивая грохот машин, Сидоров проорал в ответ:

– С ума сошли подкрадываться!!!

– А чего вы здесь прячетесь! – прокричала Евстахова. – Идемте наружу!!!

Сидоров пошел за ней, роняя пепел с дрожащей папиросы, и когда грохот остался за дверью, спросил:

– Где Синайский?

Евстахова посмотрела на синяки у него под глазами, на обвисшие уголки рта и посеревшее с прошлой ночи лицо и сказала:

– Так бы и пристрелила вас. Зачем вы мне такой?

– Да зачем я вам вообще сдался? – спросил Сидоров с мукой. – Ну что вам надо от меня?

– Скучно мне, – сказала Евстахова, и ее темные маленькие брови поползли навстречу друг другу. – Скучно. Гороновский ваш… Баба. Подыхаю я тут. Вы вот хоть в человека стреляли.

– Ску-у-у-учно? – протянул Сидоров, не веря своим ушам.

– Не поймете вы, тюфяк, – сказала Евстахова, и лицо ее стало прежним – как наливное яблочко. – Уйду я от вас в Горьковске, на фронт буду пробираться. – И, увидев лицо Сидорова, добавила: – А что? Увидят бедную маленькую сиротку и возьмут с собой, кто меня прогонит?

– Да вам же шестнадцать лет, нет? – злобно сказал Сидоров.

– А я скажу, что двенадцать, – дернула плечом Евстахова. – Что, думаете, не справлюсь одна среди мужиков? Отлично справлюсь. Прибьюсь к кому-нибудь, он меня еще удочерит потом. После войны в школу пойду, а там и медсестрой заделаюсь, – и она расхохоталась. – Пистолет мне, небось, дадут, а стреляю я, между прочим, отлично, меня милиционер один учил. Идите, тюфяк, Щукину найдите и Сутееву, Сутеева письмо получила на немецком, а главврач наш, разумеется, делает вид, что немецкого не знает, хочет, наверное, чтобы Щукина прочитала. Идите, ищите.

– А я-то зачем нужен? – обессиленно спросил Сидоров.

– Мне? Ни за чем, – сказала Евстахова и исчезла.

Немецкий он в школе учил и сам и нашел Сутееву уже за обедом – та ела вместе с медсестрой Пиц, они мазали масло на крошечные порции пюре и сверху клали понемножку яблочно-сахаринового повидла.

– Разве так вкусно? – спросил он.

– Как десерт, – отозвалась Пиц.

– Настасья Кирилловна, можно записку вашу? – спросил Сидоров. – Я попробую прочитать.

– Ох, ради бога, Яков Игоревич, – засуетилась Сутеева, доставая из кармана обрывок разлинованного листка. Сидоров быстро сдался – он понимал, что с трудом справился бы и с напечатанным, но прочесть незнакомый почерк, конечно, не мог; единственным, что поддалось ему, были слова «Vater und Mutter»[4].

Записку в конце концов прочитала Щукина – с помощью Синайского, который со своим полузабытым французским удивительно удачно угадывал некоторые слова. Человек, писавший это письмо, обещал вернуться не позже весны, просил у отца с матерью благословения в свой день рожденья, а также напоминал, что ему надо как можно скорее прислать «meine Winterstiefel»[5].

35. Поставьте его!

Они стояли на палубе и смотрели, как горит левый край Горьковска, и небо, едва затихшее, казалось, тоже горело над ним. Было ясно, что в порту их никто не ждет.

– Я пошел, – сказал Сидоров.

– Один не пойдете, – сказал Синайский, – я с вами.

– Нет, – сказал Сидоров, – не вы.

– Дайте мне пойти, – жадно сказала Витвитинова, – ну возьмите меня, я уж и параши вынесла, и на кухне помогла, и шприцы все перекипятила, ну возьмите меня, я хоть ноги разомну.

– Не надо, Милочка, – мягко сказал Синайский. – Обещаю, я вам с пациентами дело найду.

– Выбирайте – Ипатьев или Жжонкин, – сказал Зиганшин.

– Ипатьев, – сказал Сидоров.

– А я бегаю быстро, – сказал Жжонкин.

– Ипатьев, – сказал Сидоров.

– Ну так пошли, – сказал Ипатьев, застегиваясь, и они пошли.

Их действительно никто не ждал.

– Может, пробраться не могут, – сказал Ипатьев.

– А мы тогда как проберемся? – поинтересовался Сидоров.

– Я-то половчее их буду, – сказал Ипатьев.

– Не сомневаюсь, – сказал Сидоров.

Человек в порту, пахнущий так, словно и сам вот-вот загорится, на вопрос о том, как пройти к первой психбольнице, сказал: «Не ходили бы вы туда, это прямо там», – но Сидоров настоял, чтобы «прямо там» приобрело характеристики направления, и они пошли, и спрашивали дорогу еще несколько раз, и Ипатьев сказал, когда они пытались обойти горящий целиком квартал:

– Вот все знают, до тюрьмы и до дурдома. До тюрьмы-то понятно, а до дурдома почему?

Здание больницы горело, и выли пожарные сирены, застрявшие где-то неподалеку, и рыдал пробежавший мимо человек без пижамы, и никто не пытался его догнать. Распахнуты были в ожидании пожарных тяжелые, старые чугунные ворота, и Сидоров вошел в них, потому что мысль о возвращении была ему невыносима, и следом за ним вошел жадный до зрелищ Ипатьев с приоткрытым ртом, и когда подбежала к ним сухая пожилая женщина с седыми ведьминскими волосами, она именно большого Ипатьева приняла за желанного ей человека.

– Вы пожарные? – закричала она и вцепилась Ипатьеву в лацканы. – Я главврач, я Копейкина! Что же вы стоите, мы погибаем! У меня люди внутри!

– Мы не пожарные, – сказал Сидоров.

– Тогда вон отсюда! – в гневе крикнула женщина. – Как не стыдно глазеть!

– Мы не глазеем, – безжизненно сказал Сидоров. – Мы больница имени такого-то. Мы из Москвы. Мы приплыли к вам в эвакуацию. На барже.

Тогда эта женщина схватила какого-то мальчика лет шести, стоявшего рядом и завороженно смотревшего на огонь, шевеля губками, сунула его Ипатьеву в руки и начала пихать Ипатьева к воротам. Мальчик висел у Ипатьева на руках, не отрывая взгляда от огня, и все время, пока Ипатьев молча пытался спихнуть его обратно женщине, ручки и ножки мальчика болтались, как у дорогой куклы.

– Поставьте его! – закричал Сидоров. – Да поставьте же его! – Но тут загрохотало, и полетели какие-то страшные ошметки, и левое крыло здания сложилось внутрь, и завыла Копейкина, и тогда Ипатьев, держа болтающегося мальчика, побежал к воротам, и Сидоров бросился за ним, крича: – Поставьте его! Да поставьте же его! – а потом понял, что ничего не кричит, просто бежит и бежит за Ипатьевым, и бежать ему почему-то очень легко, он козлом перескакивал охваченные огнем, валящиеся под ноги ветви и балки, и все ему было нипочем, и очень ему было весело.

Упал он уже перед самыми сходнями, страшно ударившись обеими ладонями и сильно ссадив колени. Ипатьев с мальчиком уже поднялся по сходням, и если бы с Сидорова не слетели очки, он бы видел, как Синайский в отчаянии разводит руками, а Зиганшин скалит длинные, как у пони, зубы. Голова раскалывалась, сердце колотилось в висках, в глотке было так, словно он выкурил две пачки сразу; он понимал, что надышался гарью, его тошнило, и он, оказывается, ненавидел Ипатьева сильнее, чем мог вообразить. Стало видно, что пальто прожжено мелкой россыпью в нескольких местах и крупной дырой – на уровне правого колена, а еще – что там же, у колена, прожжены брюки и на коже появились несколько волдырей; боль, которой он не чувствовал по пути, сейчас догнала его. Кто-то сбежал к нему по сходням, подхватил под мышку, потянул.

Он сумел встать – в глазах потемнело, ноги были тяжелыми, как медвежьи, а голова очень легкой, и на секунду он почувствовал себя палубным краном. Со всей высоты своего кранового роста он поглядел вниз – и увидел Евстахову, мелкими шажочками ведущую его вверх, к палубе.