реклама
Бургер менюБургер меню

Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (страница 54)

18

В самом конце выступлений Олег Попцов, тогда – секретарь Союза писателей по работе с молодыми, который вел вечер, объявляет меня. Коротко, но емко:

– А сейчас выступит Евгений Бунимович – поэт трудной судьбы…

Вышел, читал. Зал вроде реагировал, хотя я читал не самые простые вещи.

После выступления за сценой был для участников фуршет, который в мои планы не входил. В дверях столкнулся с Попцовым, который снизошел к «молодым», пришел пообщаться в неформальной обстановке. Я довольно громко его спросил:

– Олег Максимович, а что случилось?

Попцов не понял:

– В каком смысле?

– Вы сказали, что я поэт трудной судьбы. А что со мной случилось, что такого трудного в моей судьбе? Может быть, я чего-то еще не знаю?

Народ прислушался. Он понял, что подвох, но надо же что-то говорить. Он искренне так:

– Ну как же, Женя, вы пишете такие интересные стихи, но вы не член нашего Союза, вас не печатают, нет не только книг, но и журнальных публикаций.

Это было достаточно забавное заявление, поскольку он сам был редактором большого молодежного журнала и сам, в частности, меня, и таких, как я, и не печатал. Я ему говорю:

– О. М., вы что-то перепутали. Я не поэт трудной судьбы. Меня не гнобили, не ссылали, не убивали. Я живу здесь неподалеку, на Патриарших – с женой, сыном, в школе работаю, детишек учу, у меня все в порядке. Вы просто что-то перепутали.

Вспомнил этот проходной эпизод, но не хочу ничего плохого сказать о Попцове. Напротив, он, наверное, как раз что-то пытался в рамках своих представлений, другие бы и не позвали.

ГОРАЛИК. Может быть, он, правда, не мог себе представить, что у вас все нормально, несмотря на то что вас не печатают, вы не член Союза и так далее.

БУНИМОВИЧ. Может, и так. Мы жили в абсолютно разных мирах, у нас было разное представление о норме. Ну, и о трудной судьбе поэта.

Самое привычное название нашего поэтического поколения – «поколение лифтеров и сторожей». Иван Жданов действительно работал лифтером, Саша Сопровский – ночным бойлерщиком, Парщиков яблоками на рынке торговал, а сторожем ночным кто только ни работал. Моя работа в школе – вроде из другого ряда, но в главном – схоже. Преподавать в школе математику – это тоже тогда был шаг в сторону. Мимо идеологии, мимо карьерных лестниц, мимо привилегий и блатов, мимо партийных собраний и прочего.

Мы были рядом, но не то чтобы вместе. Каждый отдельно. Мы, конечно, не были никакими диссидентами в классическом смысле этого слова. Убожество дряхлеющей власти стало очевидностью, банальностью, постоянной темой заполонивших страну анекдотов. А мы просто существовали в ином пространстве, уходили в свое, в себя. Но советской власти и в этом мерещилась опасность. Придумали даже специальный термин: «инакомыслие». Мыслить инако объявили преступлением. А как еще можно мыслить? Впрочем, в мире поэтов точнее было бы, пожалуй, другое слово – «инакочувствие». Сегодня, читая тексты того времени, едва ли объяснишь, почему такое нельзя было печатать. Но они безошибочно чуяли эту «инакость».

ГОРАЛИК. Цензура?

БУНИМОВИЧ. Цензура не особенно донимала, мы ведь и не ходили в эти журналы-издательства. В начале перестройки от внезапного счастья стали открывать все архивы, печатать все подряд, вплоть до доносов сексотов. Помню один из таких опубликованных доносов: «Александр Еременко отнес книгу стихов в издательство „Советский писатель“»… Отнес! Уже криминал. Как если бы Ерема бомбу туда отнес. С часовым механизмом.

Была еще попытка все того же Саши Аронова напечатать мою подборку в МК. Фотографию сделали, хорошие слова написал Давид Самойлов, под которыми сначала планировали четыре коротких стихотворения, потом осталось три, потом два, потом одно. Получилось совсем нелепо – морда бородатая, под ней солидный текст мэтра и одно мое стихотворение в двенадцать строчек. Говорю: «Напечатайте тогда уж просто мою фотографию и самойловский текст, получится некролог».

И какой был смысл в этом участвовать? Мы ведь и сами не читали официальные газеты-журналы, зачем было там печататься? Я жил школой, семьей, друзьями, полагал так жить и дальше. То есть на самом деле ничего не предполагал, я как-то не задумывался особенно о будущем.

ГОРАЛИК. Легендарная студия Ковальджи – это тогда же?

БУНИМОВИЧ. Тогда одновременно открылось несколько литстудий, кстати – по указу сверху. Создали конкурсные комиссии, отбирали по присланным текстам в их понимании лучших. След их потерян. А вот легендарная студия Ковальджи, в отличие от остальных, была собрана по другому, прямо скажем антидемократическому принципу.

Кирилл позвал Ивана Жданова, меня позвал, еще двух-трех поэтов. Остальных уже мы привели – Парщикова, Аристова, Сашу Еременко, Марка Шатуновского, с которым мы дружили со времен университета. По-моему, Юра Арабов, Володя Друк пришли чуть позже, Нина Искренко тоже. Свободная территория студии была совершенно ни на что не похожей, она притягивала. Володя Тучков, Строчков, Гуголев, Света Литвак… Драгомощенко приезжал из Питера, Кальпиди из Перми. Бывает, что перечисление надо из пальца высасывать, а тут всех и не перечислишь.

Как-то здесь все совпало. И для меня тоже. Я был уже не отроком, был голос, который имел ко мне отношение, мой голос. Этим своим голосом я, может, многого еще не сказал, но уже чувствовал, что иногда говорю так, как говорю, и больше никто так не говорит. Разбор на студии шел жесткий, беспощадный, всерьез. А там ведь звучали и такие только что написанные стихи, которые сейчас уже в хрестоматии входят.

Помню, как на одно мое обсуждение пришла Света Галыбина, радикальный композитор из Питера. Она попала на довольно мягкое, ленивое обсуждение – последняя встреча студийцев перед летними каникулами, все были даже излишне благосклонны. А Света, крутая авангардистка (стрижка соломой, подслеповатые круглые очки), с непривычки обалдела. Наверное, музыканты покуртуазней были. Она произнесла взволнованный спич в мою честь. Ее потом все успокаивали.

Мы были все очень разные. И в поэзии, и в жизни. Ерема, который всегда стоял в дверях, как бы и здесь, в студии, и там, на лестнице, курил, держал бутылку наготове, – и Юля Немировская, которая приходила с красивой коробкой, полной свежих пирожных, которыми потом и закусывали водку и портвейн.

ГОРАЛИК. И то, что Ковальджи сумел дать писать всем по-разному, – огромное дело.

БУНИМОВИЧ. Дать – это не про то. Мы уже все были. Уже ни дать, ни взять. Кирилл это чувствовал и не учил, не навязывал и не мешал образованию силового поля новой поэзии на Маяковке, в самом центре Москвы.

ГОРАЛИК. А короля поэтов вы в студии выбирали?

БУНИМОВИЧ. Нет. В 1982 году создали Независимый клуб молодых поэтов – вне всех официальных структур. Даже помещение нашли. Клуб прожил ровно один год. Каждый, прислонясь к дверному косяку, ждал своего выхода на подмостки, и больше ничего не ждал. В таком виде клуб был нежизнеспособен и, наверное, вскоре сам бы сошел на нет. Однако к лету его весьма кстати с треском разогнали недальновидные партийные власти. И он справедливо вошел в историю отечественной андеграундной литературы как еще один загубленный на корню и затоптанный советской властью росток нового.

Там Ерему и выбрали королем поэтов. Это было придумано красиво. Идея была такая: мы все анонимно передаем по одному новому стихотворению, которое еще никому не известно (хотя, конечно, по манере уже все можно было понять). На вечере эти стихи торжественно вынимали из большого античного сосуда и читали студенты школы-студии МХАТа, наши тогдашние приятели с ефремовского курса. Потом все присутствующие голосовали. И Ерема победил.

То, что Ерема был выбран королем поэтов, знают все, а то, что я занял второе место, наверное, только я один и помню. Это справедливо, в турнире важен чемпион, победитель, даже когда это турнир поэтов и игра имеет ореол андеграундного инакописания. Я бы и сейчас не напоминал, но это знаковая ситуация, для меня естественно быть вторым. Я просто в какой-то момент ее осознал. От рождения – ведь я второй ребенок, младший брат. Это повторялось не раз в жизни. В самых разных ситуациях, в самых разных областях – не буду утомлять перечислением. Правда, первые меняются. Это так, это реальность, в которой немало достоинств.

ГОРАЛИК. Это позиция, позволяющая чуть больше наблюдать.

БУНИМОВИЧ. Это позиция, позволяющая чуть больше оставаться собой.

ГОРАЛИК. А сын? Каким он был? Как реагировал на мир поэтов?

БУНИМОВИЧ. С сыном все было ясно и просто. Это был математик от рождения, и тут все мои литературные потуги не имели никакого смысла. Когда во мне просыпалось острое родительское чувство, я вечером подходил к кроватке и предлагал: «Давай я тебе почитаю перед сном сказку какую-нибудь – „Мальчика-с-пальчика“ там, „Золушку“». Данила отвечал: «Папа, лучше прочитай мне, пожалуйста, схему метро от станции „Беляево“ до станции „ВДНХ“». У нас был аттракцион, от которого все наши друзья-поэты балдели, и не только поэты. Назывались наобум любые две станции метро, и этот карапуз без схемы, по памяти сообщал, как проехать, включая все пересадки.

Еще помню, мы спускались в лифте, он смотрел на кнопки с цифрами от 6 до 1, и спросил: «Папа, а что дальше?» Я вынужден был объяснить, что такое ноль, отрицательные числа. Его математичность, любовь к знаковым системам была очевидна, сопротивляться не имело смысла.