Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (страница 29)
Забегая вперед скажу, что мы продали эту дачу, прожив там 12 лет. Это ужасно было тяжело, мы до сих пор до конца не сумели этого пережить. Но тем не менее испытали колоссальное облегчение. И чудовищные муки – она мне снится до сих пор. Ощущение было, особенно первые месяцы, даже пару лет, как будто я пожилого родственника сдала в дом престарелых и не могу к нему приехать. Это правда, потому что я ни разу с тех пор там не была. Еще не все увезенные оттуда бумаги разобраны, несмотря на то что это было шесть лет назад. Недавно я нашла свой тогдашний дневник, наверное, 1999–2000 года. Петя был маленький, но уже ходил. И обнаружила, что была, может быть, чуть-чуть поумнее, чем я себе вспоминаю. Я честно старалась все это полюбить, потому что понимала, что деваться мне некуда. Потому что иногда мне кажется, что я просто все время старалась куда-то убежать от того, что со мной происходит. А на самом деле я очень думала про дом и про детей думала, и писала про них точно то, что вижу в них сейчас. Но было, конечно, невозможно трудно. Самым трудным было осознание, что не со всем можно справиться, не всегда можно взять себя в руки и все успеть одновременно, ничем не пожертвовав. Я-то раньше была уверена, что можно и написать все, что важно, и вырастить детей. И все это могу сделать я. Но каждый день, каждый месяц, каждый год меня убеждал в том, что нет, это невозможно, ты можешь только стараться изо всех сил, но совершенно не факт, что ты стараешься в том направлении, в котором нужно. Ты никогда этого не знаешь. Это, как ни странно, приходит только с годами. Понимание правильности или неправильности направления.
Разница между старшими детьми три с половиной года.
Когда появился второй, в каком-то смысле стало гораздо легче, потому что не было такой фиксации на одном ребенке, отпустило. Потому что когда у тебя один ребенок, ты понимаешь, что он такой, какой есть, другого не дано и надо смириться. А так легче, потому что что-то хорошее в одном, что-то в другом. И потом с бытовой точки зрения легче – неважно, дерутся они или дружно играют вместе, но они больше заняты друг другом, чем своими родителями. Они уже не хотят, чтобы родители были сразу всем, друзьями и врагами, каждую минуту.
С текстами все было очень плохо. Нормальные тексты стали появляться в две тысячи, мне кажется, третьем-четвертом, когда это все было как-то переварено, потому что до этого мне было непонятно, про что писать. Очень помогло с точки зрения текстов ОГИ – как ничто вообще. То есть я думаю, что мне могло бы помочь что-то другое наверняка, если бы не то мерзкое время, если бы я не осталась в каком-то смысле без референтной группы. Не то чтобы без друзей – самые близкие друзья никуда не девались (в этом смысле мне всегда очень везло), но они переживали в тот момент примерно то же самое, что и я. Они в тот момент не были теми людьми, с которыми можно было говорить про тексты, это уж точно. У всех наступил период нелегкой адаптации к взрослой жизни. Для меня самыми важными оказались две вещи. С одной стороны, было очень важно в смысле аудитории, что появился «Проект ОГИ», где можно было это читать людям, которые как бы как ты, но они с тобой не связаны бесконечным количеством лишнего знания друг о друге, похожие на чужих. До ОГИ этого не было совсем. Этого даже в университете, конечно, не было, потому что не было таких площадок. Мы пытались их как-то симулировать, собирать чтения домашние, но этого все равно было недостаточно. Тут нужен был как бы элемент рамки, особенно если ты пишешь очень личные вещи. И он возник. Это было важно и для написания текстов, но не в первую очередь – важнее было уже написанное протестировать на публике. А что касается написания текстов, ужасно было важно для меня то, как я работала на радио, потому что я только тогда научилась редактировать свои тексты.
Я пришла на «Свободу» в 2002 году.
Тогда я поняла, что мне нужна нормальная работа. Чем может заниматься человек после филфака? Переводами. Переводов как-то не находилось. Редактуру почему-то я не рассматривала. Было мне понятно, что надо заниматься журналистикой. Но писать про литературу я не хотела, потому что чувствовала, во-первых, что я мало знаю, а во-вторых, просто не могла читать в том объеме, в котором нужно. Это с одной стороны. С другой стороны – мне не хотелось зарабатывать тем, что слишком близко к тому, что я делаю по внутренней необходимости. Мне казалось, что это должно быть отдельно. То есть либо преподавание, либо журналистика, а журналистика – желательно не связанная с литературой. Я пробовалась на BBC, куда меня не взяли. Мы с Ильей Кукулиным там встретились. И не помню даже, были ли мы знакомы тогда, может быть так, шапочно. Это было какое-то большое тестирование в «Рэдиссоне» в конце 1990-х – они тогда набирали таким широким тралом. Нас не взяли. Потом я пробовала «Голос Америки». Русское бюро было совершенно загнивающее, было неинтересно и бессмысленно, непонятно, что там было делать. Ну и следующим номером была, естественно, «Свобода». Я просто у всех спрашивала, и кто там работал, мне сказали: вроде нужны люди в новости. Я пришла. И осталась там в этих новостях. Это был невероятный опыт. Со стороны он может показаться довольно необязательным. Как это обычно бывает на радио, там сразу началась смена начальства, дурацкие интриги, когда тебе то и дело нужно было демонстрировать свою лояльность, чего я делать не умею, выбирать стороны. В общем, чушь полная. Но в смысле дисциплины обращения с любым текстом это был абсолютно незаменимый опыт.
Это очень просто. Ты делаешь из всей информации, которую ты очень быстро собираешь из разных источников, новость из трех абзацев, и тебе там нужно сказать все главное. Именно тогда я впервые начала редактировать по-настоящему свои поэтические тексты.
Эти тексты в основном вошли в книжку, вышедшую в 2007-м. Скажем так, зеленая книжка, которая до этого («Амур и др.», 2001), это, условно, тексты имени ОГИ, белая («Стихи про доброго барина…», 1994) – имени филфака, а серая книжка – это тексты, тоже очень условно, имени радио. Начиная с радио и дальше. На «Свободе» я была, наверное, с перерывами года три-четыре. Я там как-то сложно существовала – ушла, потом вернулась и ушла в декрет, и оттуда уже не вернулась. Это в третий декрет. На радио я занималась только новостями. Желание делать что-то другое было, но мне никто этого не предлагал. Там было очень жесткое разделение. Новости были совершенно отдельные, негры в значительной степени, но поскольку «Свобода» – это специальное место, там негры попадались самые разные, самых разных цветов, из самых разных времен по обе стороны, и в Москве, и в Праге. В какой-то момент новостники вели большую часовую программу, это было очень интересно. Интересен был прямой эфир, в котором можно не только зачитать новости по бумажке и вставить «Вы слушаете „Радио Свобода“»; интересно собирать программу. Я ушла со «Свободы» окончательно, когда часть новостников отстранили от ведения больших программ, и я попала в их число. Мне стало понятно, что ничего больше не будет. Можно было просто работать в новостях бесконечно. И есть люди, которые так и делают. Если бы там платили в два раза больше, я бы обдумала, наверное, возможность еще так поработать, хотя и в этом не уверена, потому что я уже сделала то, что мне важно было для себя там. А дальше это уже не имело смысла. Я бы с удовольствием занималась чем-то другим на радио, но не там.
В период, когда я работала на «Свободе», во всем остальном у меня был чудовищный кризис. Может быть, я что-то потом еще вспомню, но сейчас ничего хорошего про это время я вспомнить не могу. Это было вокруг 30 лет, и, наверное, это было то, что называют кризисом тридцатилетия. Я все время думала о смерти, о том, кем я никогда уже не стану, о том, что я сделала зря. Такая очень структурированная работа – это, пожалуй, было главное хорошее.
Отпустило меня только тогда, когда пришлось отвлечься – когда родился Саня, который вообще был не очень жилец. Это был прекрасный опыт, я очень ему благодарна. Круче, чем в больнице с Саней, не было в жизни никогда.
Сереже было тогда 12, Пете почти восемь.
Саня очень крутой. Он всем сделал смысл жизни, скажем так. То есть все сразу стало легко и понятно. Просто для начала все его страшно полюбили. Он и сейчас всех склеивает, строит, организует. Это, конечно, большая нам помощь со всех точек зрения.
Он родился с атрезией пищевода, полной. Это была странная история: я лежала на сохранении, ничего особенного не было, но мне регулярно делали УЗИ. В принципе эту атрезию может быть видно, но увидели и прощупали только тазовое предлежание. Это и было главной заботой. Он родился доношенный, такой весь хороший, с разумными, взрослыми глазами. И с белыми пузырями на губах. В роддоме был хороший педиатр, она что-то заподозрила и засунула ему трубку в нос. Если проходимость пищевода есть, то трубка проходит в желудок, а если нет, то она упирается. У него эта трубка уперлась и загнулась. То есть у него пищевод заканчивался слепым отрезком, а снизу, от желудка, болтался очень тоненький хвостик, который по идее должен был быть нижней частью пищевода. Его отправили по скорой в Филатовскую больницу, в роддоме не было реанимации. Слава богу, было воскресенье и доехал он быстро, без пробок. Там сразу на ИВЛ, потому что у него был из верхней части пищевода свищ в трахею, он не мог не только глотать, но и нормально дышать. К тому же у таких детей сразу после рождения развивается воспаление легких.