Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (страница 25)
ГОРАЛИК. Расскажи про это, если можно.
ЛЬВОВСКИЙ. Ну… вот, скажем, не поэзия
Исторически это понятно: то, что меня в современной поэзии интересует, происходит, как ни крути, в основном из послевоенной неподцензурной словесности. И – я не помню чья это идея, но она кажется мне очень верной, – если поэзия и малые прозаические формы в такой социокультурной среде могли существовать пусть не комфортно, но приемлемо, то уже большие прозаические формы, а особенно рефлексия (ближе она находится к академической сфере или дальше от нее), требуют для своего нормального развития публичной сферы. И вот в ее отсутствие возникают какие-то не совсем конвенциональные формы, которые в нормальной ситуации составляют некоторую часть большого поля, а в не совсем нормальной – его единственное содержание.
И вот эти формы стали интересовать меня меньше – при том что я полагаю их ценными, при том что интуиции, которые там можно обнаружить, часто хоть как-то фиксируют нечто совсем почти неуловимое. То есть я не подвергаю сомнению ценность этого способа, его просто недостаточно. И в этой ситуации мне кажется и оправданным, и необходимым пытаться если не говорить, то хотя бы думать об этом на языке гуманитарной теории.
ГОРАЛИК. Почти всем, с кем я говорю в рамках этого проекта, труднее всего говорить примерно про последние 10 лет – понятно почему: нет выстроенных нарративов. Ты хочешь рассказывать про то, чем занимался после 2004 года?
ЛЬВОВСКИЙ. Нет, не очень, это все-таки слишком недавняя, наверное, история, понимаю большинство людей (здесь смайлик). Но вот если про 2004-й, то это как раз вышел наш с тобой роман, после которого мне стало понятно, что романы мне писать не надо, – я перечитывал его полгода назад за некоторым делом и выяснил, что все лучшие, на мой вкус, фрагменты все-таки написаны тобой. С тех пор, то есть если считать с 2004-го, у меня вышло две с половиной книжки. За это время я почти перестал переводить – в общем, скорее, по недостатку времени – но наверное и не только. В конце концов я стал заниматься тем, чем сейчас в основном занимаюсь – то есть какими-то гуманитарными исследованиями. Выше я излагал свои резоны в этой связи, касающиеся поэзии, – но в целом меня это и вообще занимает, не только применительно к стихам.
ГОРАЛИК. Ты выбрал гуманитарные исследования, но не «тексты про тексты».
ЛЬВОВСКИЙ. Ну сейчас я пишу о текстах, причем написанных по-русски, но другого рода. То есть не о стихах. Это не значит, что я о стихах не думаю, – но мне, кажется, как раз нужно какое-то время – чтобы подумать. Но тут есть, конечно, и другая проблема: с возрастом чаще начинаешь спрашивать себя, зачем нужно то, чем ты занимаешься. Я имею в виду, не применительно к стихам – там этого вопроса не возникает, иначе устроено. А вот применительно к остальному… И даже там: легко может оказаться так, что никакие размышления об этой части культуры, которая по-русски, уже не будут востребованы. И все наши письма будут пылиться где-то на складах мирового Главпочтамта. Я имею в виду, не мои письма, не чьи-то конкретные, а вообще – если про это.
ГОРАЛИК. Или наоборот.
ЛЬВОВСКИЙ. Или наоборот. Но сейчас пока перспективы выглядят не очень. У меня когда-то была подруга по переписке, из Македонии. У нее был отличный русский, но иногда все равно немножко смешной. Я почему-то запомнил, как она рассказывала, что, вот, мол, когда жила вместе с подругой, в общежитии, их, значит, «часто посещала мышка». Ну вот и меня тоже посещает. Такая, что все мы, знаешь, – вроде специалистов по Австро-Венгрии, – а некоторые уже даже и фигуранты истории австро-венгерской культуры. Году то ли в 1903-м, а то ли уже и в 1910-м, не знаю. А с другой стороны думаешь: ну, даже если и так, – что это меняет?
Евгения Лавут
Если говорить про мою «маленькую» семью, про моих родителей, ее не существовало до меня, потому что я причина того, что она образовалась. Мои родители поженились, когда им было 19 и 21 год соответственно. Они познакомились в студенческой агитбригаде. Семья мамы – это моя основная семья, мои бабушка с дедушкой, которые в каком-то смысле родительские функции на себя взяли, потому что мама еще училась. Мама была прекрасная мать и есть, они просто были очень молодые, и потом у моей мамы после меня родилось много других детей. У моей мамы пятеро детей всего, я старшая, поэтому у нас были с ней в каком-то смысле приятельские отношения. И никакого вот такого отношения ко мне как к няньке младших не было никогда. Бабушка с дедушкой были во многом моими родителями – мы жили вместе. Впрочем, с 1980 по 1986 год мы жили без дедушки, потому что он был в тюрьме, лагере и потом в ссылке.
Дедушка повлиял на все, что со мной происходило в детстве и потом, больше, чем кто-либо. Но это стало ясно внезапно и совсем недавно. Нельзя сказать, чтобы он много мной занимался – теперь я понимаю почему: в 1970-е он уже был плотно погружен в правозащитную работу, выпускал «Хронику текущих событий». Но благодаря тому, что я очень плохо засыпала, он доставался и мне. Первые поэтические впечатления – это когда дедушка, уже сам засыпая, с закрытыми глазами, поет мне из сапгировского «Красного шара» «Лесную песню»: «Ель, береза, дуб, сосна, солнце, звезды и луна»; окуджавского «Леньку Королева» и «Когда метель кричит, как зверь», «Костер» Новеллы Матвеевой: «В краю далеком, в степи широкой, вдали от прерий, вблизи от гор стояла ферма, стояла ферма, а рядом с фермой горел костер». Еще он любил лермонтовский «Парус», но мне не нравилось, когда мне читали стихи. У него был тонкий слух к слову, безупречный литературный вкус. Любимым дедушкиным поэтом был Пастернак – моим никогда не стал, но многие строчки у него нравились нам обоим. Это, конечно, выяснилось много позже.
Дедушкиным отцом был Павел Ильич Лавут, импресарио Маяковского и автор выдержавшей много переизданий книги «Маяковский едет по Союзу». Двух более противоположных людей трудно себе представить, чем прадед и дед. Он пошел в маму, которую очень любил и чьим именем – с некоторыми оговорками, потому что в Евгению из Гени она превратилась не сразу, – назвали меня. Кстати, не только она дала мне имя, но и я ей: вслед за мной все ее звали «бабаба». Маленькой я своего имени не любила, но было несколько литературных героинь – моих тезок, которые были как будто я, и мне это страшно нравилось: Жени из «Цветика-семицветика», «Тимура и его команды» и потом – «Детства Люверс».
Папа родом из Херсона, из семьи врачей. Он умер очень рано – в 33 года от приступа стенокардии. К нему просто не успела скорая – потому что не спешила: вместо 33 услышали 73. В это время его уже не было с нами, он жил в другой семье, потому что мама с ним разошлась, когда ей было 25 лет, по большой любви. Она вышла замуж во второй раз, папа ужасно страдал и потом тоже женился во второй раз. Папа очень много всего не успел сделать, что мог бы.
Он учился в МГУ на химфаке сначала, а потом перевелся на биофак, потому что это ему было интереснее. Работал в институте океанологии.
Папа замечательно рисовал – хорошо помню, как на ватмане он рисовал гигантского моллюска в разрезе тоненькими цветными фломастерами. Он сделал мне однажды карнавальный костюм – огромные крылья бабочки, узор на них в точности соответствовал одному из видов, которые он изучал. У него была коллекция бабочек – дедушка вспоминал, как он их ловил: развешивал на лестничной клетке мокрую простыню и направлял на нее свет. Папа любил петь, помню, что пел он и украинские песни. В агитбригаде, где случилась их с мамой любовь, она плясала, а он пел под гитару. Я знаю об одной песне, к которой он написал музыку, – может быть, были и еще, но только эта попала на диск «Песни биофака». Это песня на стихи Ахмадулиной – «Синяя лодка»: «В траве глубоко и сыро, если шагнуть с крыльца. Держу я чужого сына, похожего на отца». И говорит она о папе почти все. И лодка, и мечта о сыне, и о приключении, которое невозможно.