18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лина Ветлицкая – Под кожей (страница 6)

18

Он замолчал, откусил пирожок, но жевал дольше обычного.

— Я стараюсь приходить почаще. Через день, а то и каждый вечер, если смены позволяют. Посидеть, чаю попить, послушать, как она ругает соседку. Если ругает — это хороший знак. Значит, память еще при ней. Когда перестанет, вот тогда будет страшно.

Мира ничего не сказала. Она смотрела на Кузьму, на его крупные руки, на то, как он тщательно стряхивает крошки с колен, на складку между бровей, которая снова стала глубже, и думала о том, что он платит по-своему. Не памятью, но временем, нервами, сердцем. И никогда не жалуется.

— Ты сказал, пришел не только из-за пирожков, — напомнила она.

— Да. — Кузьма положил на стол ладони с широкими пальцами и коротко остриженными ногтями. Мира заметила на костяшке указательного старый шрам, белый, почти незаметный. — Я хотел спросить... Только не знаю, как.

— Прямо.

— Прямо не получается. — Он усмехнулся невесело. — Я участковый, а не следователь. Привык, что люди мне врут по мелочи, и я делаю вид, что верю. А ты не врешь, просто не договариваешь.

Чайник закипел и отключился. Мира заварила чай и поставила кружку перед Кузьмой. Он обхватил ее ладонями, но пить не стал.

— Дело риэлтора, — сказал он наконец. — Игоря этого. Он пришел в участок вчера вечером. Сам, понимаешь? Не по вызову и не после допроса. Сел и написал явку с повинной. Три года дело висело, а тут — закрыли за один вечер.

— Я читала.

— Я знаю, что читала. Женя скинула тебе ссылку, — он поднял глаза. — Она мне тоже скинула. Мы с ней иногда переписываемся.

Мира поднесла кружку к губам. Чай был горячим, почти обжигающим. Она пила его маленькими глотками, чтобы дать себе паузу.

— И что тебя смущает? — спросила она.

— Меня смущает, что он был у тебя за день до этого. Сделал тату, вышел из салона, а вечером поехал в участок. Ты не находишь это странным?

— Люди делают татуировки, чтобы что-то изменить. Он хотел изменить свою жизнь, и у него получилось.

— Три года не хотел. А тут за один день?

— Значит, созрел.

Кузьма тоже отпил чай. Поморщился то ли от горечи, то ли от того, что собирался сказать дальше. Поставил кружку ровно по центру блюдца.

— Я не следователь, — повторил он тише. — И я не буду спрашивать, что именно ты скрываешь, потому что имеешь на это полное право. Но я хочу, чтобы ты знала: если тебе нужна помощь, любая, ты скажи…

— Почему ты решил, что мне нужна помощь? — Мира опустила кружку, и та нервно чмокнула дном столешницу.

Он посмотрел на нее долгим обеспокоенным взглядом.

— Ты выглядишь так, как выглядела моя мама, когда работала на две ставки в реанимации. Как будто что-то высасывает тебя изнутри. Ты явно не спишь. Ты худая. И у тебя под глазами синяки, которые не скрыть даже тусклым светом вашего салона. Я заметил еще когда в первый раз пришел.

Мира провела пальцем по краю кружки. Треснутая керамика была шершавой, и на изломе, там, где глазурь обнажила пористую рыжую глину, чувствовался крошечный скол — острый, как кончик иглы. Она машинально терла его большим пальцем, словно хотела сгладить, убрать, сделать кружку целой, хотя знала, что это невозможно.

— Это не синяки, — сказала она. — Это тени от усталости. Работа такая.

— Нет. — Он упрямо покачал головой. — Усталость — это когда человек много работает, плохо спит, пропускает обед. А ты выглядишь так, будто… не знаю… таешь. Каждый раз, когда я тебя вижу, тебя чуть меньше. Вроде такая же как была, но… Не могу объяснить, извини.

— Не извиняйся, — сказала Мира. — Ты на удивление точно формулируешь то, что не можешь понять.

Он слабо усмехнулся. Мира смотрела на него и думала, что Кузьма ближе к правде, чем ей хотелось бы. Ближе, чем Лев, который знал, но молчал. Ближе, чем Женя, которая чувствовала, но предпочитала не спрашивать. Кузьма же спрашивал. Сидел на колченогом табурете напротив нее и не отводил глаз.

— Понял, ответа я видимо не дождусь… — Он снова улыбнулся.

Они посидели в тишине.

— Мир, а как ты начала работать мастером? Как вообще к этому пришла?

Мира отпила чай и замолчала.

Первый клиент пришел через год после подвала. Мира бросила школу, не поступила в колледж, жила в съемной комнате на окраине, которую оплачивала случайными заработками: то официанткой, то уборщицей, то курьером. Но главным ее занятием, тайным, почти подпольным, стали татуировки.

Она купила дешевую машинку на «Авито», переоборудовала угол комнаты под рабочее место: старая кушетка, накрытая простыней, лампа на прищепке, флаконы с пигментом, выстроенные на подоконнике. Клиентов находила через знакомых, таких же неприкаянных, как она сама. Платили мало, но ей хватало.

О том, что она теперь «видит», Мира никому не говорила. Да и что расскажешь? «Я касаюсь кожи и проваливаюсь в чужое прошлое, а еще у меня в голове живет Голос». В лучшем случае рассмеются, в худшем — вызовут санитаров. Поэтому она просто работала. Брила, протирала, переводила трафарет, вкалывала пигмент. Старалась не вслушиваться в чужие истории. Старалась не касаться кожи дольше, чем нужно. Но это не всегда помогало.

Сначала люди шли тонким ручейком, когда она только открыла свою практику, а потом широкой рекой сарафанного радио. Они приходили со своими болями, страхами и надеждами, и каждый оставлял на ее кушетке не только деньги, но и частицу своей души. Мира же забывала частицу своей.

Первые потери казались незначительными. Мелодии, запахи, имена из детства. Каждая новая ощущалась как щелчок: что-то маленькое, почти незаметное, отваливалось внутри, и Мира продолжала жить дальше, даже не замечая, что стала чуть легче, чуть прозрачнее.

Но щелчки множились. С каждой дорисованной линией, с каждой измененной судьбой Голос внутри становился громче. Мира теряла себя по кусочкам, как осыпается штукатурка со старого дома. Она не заметила, когда исчезли ее любимые духи. Не помнила, в какой день перестала плакать над грустными фильмами или как звали мальчика, с которым она целовалась в девятом классе за школой. Голос забирал не просто воспоминания, он забирал ее. Медленно, методично, как скульптор, который отсекает от глыбы все лишнее, чтобы проступила истинная форма. Только истинной формой Миры, кажется, была пустота.

Лев Аркадьевич взял ее на работу в двадцать два. Она пришла с улицы, мокрая после дождя, с паршивым портфолио и дрожащими руками. Он сидел за стойкой, протирал очки и странно, изучающе смотрел на ее розу. А потом без испытательного срока взял в салон под крыло.

Он видел, что происходит. Видел и молчал. Год за годом смотрел, как она вмешивается в чужие судьбы, как появляются новые рисунки на ее руках после каждой помощи. Но продолжал протирать стойку, заваривать чай и делать вид, что все под контролем.

Готова ли она рассказать все это Кузьме? Рассказать хоть кому-нибудь?

— Да как-то… Длинная история.

Кузьма посмотрел на нее, прищурился, но допытываться не стал. Только смешно поджал нижнюю губу и придвинул к ней поближе пирожки.

— Длинные истории — мой конек. Так что, если захочешь поговорить, я всегда готов. — Он помолчал немного. — Ты точно в норме, Мир?

— Точно, — ответила она.

— Врешь.

— Констатирую факт.

Он усмехнулся. На этот раз по-настоящему, широко, и вдруг стал моложе. Без этой взрослой озабоченности, которая обычно лежала на его лице пластом, ему можно было дать не тридцать пять, а тридцать. Морщины на лбу разгладились, плечи опустились, и Мира впервые заметила, что у него, оказывается, есть ямочка на левой щеке. Совсем крошечная, почти незаметная, которая проступает, только когда он смеется искренне.

— Ладно, — сказал он. — Я не давлю. Но пирожки доешь, а то мама обидится. Она спрашивает каждый раз: «Ну что, все съели? Понравились?» Ты же не хочешь, чтобы я врал маме?

— Обязательно, — пообещала Мира.

Он допил чай, заглянул в кружку, словно проверяя, не осталось ли там заварки, и засобирался. Завязал шнурки тугим двойным узлом, одернул куртку. В прихожей было тесно для двоих, и Кузьма, уже взявшись за ручку двери, обернулся.

— У тебя же есть мой номер?

— Конечно, я давно сохранила…

— Ты просто не звонила ни разу, не писала. А я… В общем, если что — сразу звони. В любое время. Я не выключаю звук.

Дверь закрылась с мягким шорохом. Мира осталась в тишине, которая вдруг стала слишком громкой. Она прижалась лбом к холодной стене и закрыла глаза. Внутри, под ребрами, медленно расцветал теплотой мягкий шар, но она пока не могла найти ему названия. Может быть, потому что оно стерлось вместе с остальным.

Она закрыла глаза и прислушалась к себе. Где-то внутри, в том месте, где раньше жил запах вишни, теперь поселилась тупая, ноющая пустота, которая отдавалась в груди глухим давлением, как перед грозой. Но рядом с этой пустотой, почти вплотную, теплилось что-то еще, что-то неожиданное. Благодарность… За пирожки. За то, что не давил. За право промолчать и передышку от одиночества.

Она вернулась на кухню и бережно, стараясь не раскрошить, переложила оставшиеся пирожки в пакет и убрала в холодильник. Дверца звякнула старым магнитом от прежних жильцов. Он изображал ретро-автобус, кажется, из шестидесятых, с дутыми боками, круглыми фарами и крошечными шторками на окнах. А над ним, выцветшая от времени, шла надпись: «Жизнь — это приключение».