18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лина Ветлицкая – Под кожей (страница 2)

18

— Это какая-то метафора?

— Если бы.

Мастер медленно поднялся, держась за подлокотники. Протянул руку, и тонкие длинные пальцы с узлами суставов почти коснулись Миры, но остановились в паре сантиметров.

— Память — все, что у тебя есть. Я возьму самую малость, одно неважное воспоминание, без которого ты обойдешься.

— Как это, неважное? — Мира с трудом оторвала язык от иссохшего неба.

— Ну, скажем, — старик снова сел в кресло, — как звали твою первую учительницу. Пустяк.

Мира колебалась всего пару секунд. Забуду — и забуду. Все равно хорошего за последние лет десять и не было особо. Что вспоминать-то? Пьющего отца, который канонически ушел за сигаретами и не вернулся? Мать, что с тех пор практически не разговаривает, плачет и сидит на таблетках? Такое забыть точно не получится.

— Ладно, — торопливо ответила Мира, пока страх не пересилил. — Согласна.

— Ты уверена? — уголок старческих губ медленно пополз вверх, через силу, будто кожа на лице стала ему тесна.

— Да.

Мастер вздохнул и грузно встал с кресла.

— Клади сюда, — он махнул на пластиковый стол рядом.

Мира пересела на кушетку, вытянула левую руку, подставила предплечье. Почти прозрачная алебастровая кожа покрылась гусиными бугорками. Старик нащупал место пальцами с желтыми ногтями. Достал откуда-то из складок плаща цыганскую стальную иглу, примотанную к деревянной рукояти толстой просмоленной дратвой. Взял с верстака бутылку мутного самогона и щедро полил руку Миры.

Первый укол напомнил порез жестяной крышкой, а потом боль расползлась тягучим горячим пятном. Мира зажмурилась, уши заложило ватным шумом, по затылку прошел предобморочный спазм. Она хотела открыть глаза, но веки налились каменной тяжестью.

— Спи, — сказал Мастер. — Или не спи. Здесь разницы все равно не почувствуешь.

Внутри черепа вспыхнул бело-алый свет, и комната, и Мастер, и сама Мира исчезли. Подвал вытеснил искаженный калейдоскоп: чужие лица мелькали как перекидываемые книжные страницы. Обрывки фраз, звон бьющегося стекла, детский плач, чьи-то руки в крови, аптечная вывеска, поезд, удирающий в туннель. И спираль… Она начиналась из крошечного черного зрачка, расходясь тонким, почти робким витком. С каждым новым кругом линия становилась увереннее, шире, нахальнее. Она закручивалась внутрь и одновременно наружу, как если бы кто-то пытался нарисовать бесконечность, но передумал на середине и свернул в лабиринт. В центре спираль обрывалась, оставляя пустоту. И в этой пустоте, если вглядеться, витки все еще медленно и неумолимо двигались, как вода, закручивающаяся в воронку. Как галактика, свернувшаяся в черную дыру. Как дверь, открытая внутрь.

Ужас пришел, не предупредив. Сердце толкало ребра, похищая дыхание. А потом все вытеснил вакуум. Запах сирени, мамины духи. Родное, теплое, и тут же перетертое в мелкую крошку.

Мира рухнула с кушетки на бетон.

Очнулась на ледяном полу, затылок пульсировал болью, подкатывала рвота. Мастер исчез, кресло-качалка замерло. Ни шелеста, ни скрипа. На левом предплечье, замотанная пищевой пленкой, саднила черная роза. Грубая, почти детская прорисовка, но из изгибов лепестков глядело что-то живое, гипнотическое.

Рядом, в щели перевернутого ящика, белел листок плотной бумаги с неровными краями. Мира развернула его дрожащими пальцами. Почерк неровный, угловатый, какой-то нечеловеческий. Буквы прыгали, но слова были ясными, как пощечина:

«Теперь ты видишь, девочка. Коснешься человека и провалишься в его прошлое. Увидишь то, что он прячет даже от себя: боль, стыд, страх. Увидишь и не сможешь забыть. Но это не дар и не проклятие. Это дверь.

Ты можешь просто наблюдать. Но если захочешь, будешь в силах изменить увиденное. Добавишь линию к татуировке, руну, символ — и чужая судьба свернет в другое русло. Боль уйдет, страх отпустит, стыд сгорит. Но за каждое изменение ты заплатишь.

Не деньгами, девочка, памятью.

Ты вольна не вмешиваться. Но тогда чужая боль останется в тебе навсегда. Будет пульсировать, расти, не давать спать. Это тоже плата, за бездействие.

Выбирай.

Когда будешь готова закрыть дверь, найди меня. Но обычно те, кто входят, уже не возвращаются».

Мира смяла листок, взглянула на руку и попыталась вспомнить имя первой учительницы. Женщина в синем костюме, с неизменным начесом и очками на цепочке с бусинами. Как же ее… Имя отказывалось всплывать. Пустяк. Подумаешь, имя. Да ведь?..

Она вышла на улицу, асфальт блестел свежими лужами. Достала из рюкзака яблоко, развернула слипшийся пакет и надкусила. Ей показалось, что внутри нее, в самом центре черепа между извилинами, что-то шевелится. Совесть? Сожаление?..

А утром, когда мать вошла в кухню с пустыми глазами, Мира взглянула на нее — и обмерла. Вокруг материнской головы, чуть заметно пульсируя, висела зеленоватая гнилостная дымка. Что-то живое, студенистое, обволакивающее виски и лоб. Мира зажмурилась, потрясла головой, но дымка не исчезла. А внутри, в самом центре черепа, раздался вкрадчивый, мягкий шепот: «Ей так нужна помощь. Ты же можешь... Но придется заплатить».

Мира испугалась тогда до дрожи в пальцах, до ледяного купола в животе. Она не понимала, что это за голос, откуда он взялся и почему звучит так, будто всегда жил внутри нее и просто ждал момента. Единственное чего она хотела, чтобы он заткнулся и не появлялся больше никогда.

Нет, думала она. Тебя нет, тебя нет, тебя нет…

Голос усмехнулся и исчез.

Мать покончила с собой через три месяца. Тихо, без записок, без прощаний. Просто выпила все, что скопила за годы рецептов, и легла спать. Мира нашла ее утром. И тогда, глядя на неподвижное тело, она впервые поняла, что Голос внутри нее говорил правду. Она могла помочь. Могла вмешаться. Могла заплатить, но не стала. И эта мысль осталась с ней. Тяжелая, холодная, как моток колючей проволоки у сердца.

Настоящее вернулось толчком. Мира вздрогнула и оторвала лоб от зеркала. Фонарь за окном все так же разливал желтый свет, холодильник мерно гудел вентилятором, на дне кружки описывали круг чаинки. Она помассировала левую руку — роза ныла, как колено на смену погоды.

Мира поднесла кружку к губам. Чай пах чем-то цитрусовым, но на вкус был просто теплой водой. Шутка Голоса? Или ее собственные рецепторы ушли вместе с очередным стертым воспоминанием? Помнила ли она вообще вкус бергамота?

Мира поставила чай на стол и, не глядя, потянулась за вазелином. Нужно смазать плечо, чтобы метка зажила без рубца. Она скинула рубашку, стянула футболку через голову. Ткань зашуршала, наэлектризовав волосы, и те взлетели вокруг пучка темным облаком, прежде чем прилипнуть ко лбу. Она осталась в спортивном бюстгальтере и провела ладонями по рукам, обнимая себя.

Татуировки покрывали кожу от запястий до плеч, заходили на ключицы, спускались к лопаткам. Мира погладила пальцем нового шахматного коня.

— Сколько еще? — спросила она отражение.

То не ответило, только наклонило голову на пару секунд позже, чем Мира наклонила свою.

Где-то внутри, под кожей, за слоями пигмента, кто-то ухмыльнулся.

Глава 2. Цветок для мертвой девочки

Утренний свет сочился сквозь жалюзи и расписывал сонные стены тигриными полосками. Салон всегда просыпался медленно, нехотя, как старый кот, который знает, что спешить некуда. «Под кожей» не был похож на классическую тату-студию. Скорее на старый кабинет, вывезенный из пражского особняка и зачем-то втиснутый в цоколь московской девятиэтажки.

Мира прошла вдоль полок, поправила склянку с ультрамарином, которая вечно кренилась набок, и включила автоклав. Тот отозвался низким, утробным гудением. В зеркале, узнике золотой рамы, отражалось все: дубовые полки с пузатыми флаконами, гравюра с мышечными волокнами, подписанная готическим шрифтом, розовые ретро-наушники на гипсовой голове Гиппократа. Лев притащил это зеркало с блошиного рынка в прошлом году, сказал, что оно добавит салону «исторической аутентичности». Старинное стекло с легкой рябью мерцало зеленоватой глубиной. Рама казалась слишком тяжелой для этой стены, слишком пышной для этого места, но Лев Аркадьевич был непреклонен, и никто не решался ее снять.

Розововолосая Женя стояла у стойки администратора, красила губы жидкой помадой цвета фуксии и одновременно болтала с кем-то по телефону, зажав его между подбородком и худым плечом. Смартфон соскользнул с форменной рубашки, и Женя поймала его резким движением, от чего кисточка в левой руке дернулась, оставив на щеке бледно-розовый штрих.

— Твою мать, — сказала она беззлобно, завершила звонок и потянулась за мицелляркой. — Мир, скажи честно: если мужик пишет про душ после первого же свидания, это диагноз?

Мира не ответила. Она села за стол и попыталась дорисовать на планшете эскиз пиона. Получалось так себе. Лепестки выходили слишком пухлыми, как у капусты, а ей хотелось чего-то девичьего, хрупкого, такого, что напоминало бы о нежности, вечности…

Автоклав закончил цикл: шипение, щелчок, долгий облегченный выдох пара, от которого на внутренней стороне стеклянной дверцы оседали мутные горячие капли. Нагретый металл и стерильность: привычно и успокаивающе.

Новый шахматный конь на коже все еще ощущался фантомной теплотой. Мира потерла плечо о рубашку и ткань шершаво царапнулась.

— Диагноз, — подтвердила она наконец. — Но ты все равно ответишь.