Лина Серебрякова – СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ (страница 38)
— Я чуть не прибил его, — глухо продолжал он. — Такая девушка, и в чем копается? А все он, непрошенный воспитатель женщин! Они были чудные существа высшего человечества, дивные роскошные откровения женственного мира, а что теперь? Теперь там советуют всем молодым людям заниматься
— Он просил у меня две тысячи на жизнь в Берлине. Я отказал.
— И правильно сделал. За пять лет он мог бы уроками собрать деньги, а не одалживаться у чужих людей. Мог бы сдать экзамен и ехать на казенный кошт, как Грановский. Он ничего не сделал! Он обманывает себя. И в Берлин он стремится не к философии, а от самого себя. Кто ничего не делал в России, тот ничего не сделает и в Берлине. Но он слишком накричал о себе, ему трудно воротиться, тяжело отступать.
— Он достал-таки деньги?
— Герцен дал ему, свежий человек. Да что! Мишель неисправим. Кто не может отказать себе в медовом прянике, тратит чужие деньги на рейнвейн, тому не хватит и двадцати тысяч, хоть в Берлине рейнвейн и дешев.
Боткин внимательно взглянул на друга.
— Мне вспало на мысль, Висяша, что ты… ревнуешь его к загранице, к философии. А вдруг это его судьба?
Белинский чуть не застонал.
— Черт с ним, с этим мерзавцем, Васенька, не хочу больше слышать! Он мутит мою душу. Для меня истина существовала, как созерцание, или совсем не существовала. Он, он внес в мою жизнь мысль, под которой я разумею выговоренное созерцание.
Виссарион потряс лицом.
— Ненавижу мысль, как отвлечение, как сушильню жизни!.. Где мы остановились? Пятая страница, второй абзац…
Но услышать о Бакунине ему пришлось, да еще как! Сторожкий, боязливый Белинский и в страшном сне не мог вообразить, что именно разыграется вскоре в его собственной квартире!
Вначале неприятность произошла в редакции, у Панаева, в тесном мужском кругу. Говорили об "Эстетике" Гегеля в переводе Каткова по заказу их журнала. Всем присутствующим было известно о романе Алексея Каткова, полного жизни, задиристого, красивого молодого человека, с женой поэта Николая Огарева. Подобных секретов всегда немало среди близко знакомых людей, о них помалкивают и, конечно же, не разглашают.
Но для Мишеля эти законы почему-то писаны не были, для него любая дрязга и сплетня были желаннее сладких булочек. Если уж о родных сестрах он бездумно выбалтывал самое заветное, то что для него тайна Алексея Каткова!
— Боткин любит мою сестру, а Катков — жену Огарева, — говорил он с ухмылкой и в Москве, и здесь, в Петербурге, и в редакции.
Все замолчали. "Теперь я понимаю, почему у этого человека так много врагов" — подумал Панаев.
До Каткова молва донеслась мгновенно. Он тоже был в Петербурге, и тоже собирался в Берлин. Он кинулся к Белинскому. Тот подтвердил.
— Я должен с ним увидеться, — мстительно вскипел Катков, с явным намерением затеять ссору. — Устрой мне встречу.
Белинский пожал плечами. Он не собирался защищать Мишеля.
— Изволь. Завтра в двенадцать он хотел зайти ко мне проститься.
Назавтра они долго ждали Бакунина на квартире Виссариона. Мишель задерживался. Наконец, через двор прошагала длинная фигура в несуразном картузе, с толстой палкой в руке.
— Бакунин, сюда, сюда! — высунулся в окно Белинский.
Он попытался уклониться от поцелуя, но жесткие губы Мишеля все же коснулись его губ. Они прошли в комнаты. Там был Катков. Он злобно принялся благодарить гостя за слухи и сплетни. Бакунин не ожидал, но тут же нашелся.
— Фактецов, фактецов, я желал бы фактецов, милостивый государь, — язвительно возразил он.
— Какие тут факты, — завопил взбешенный Катков. — Вы продавали меня по мелочам! Вы — подлец, сударь!
— Сам ты подлец! — закричал тот.
— Скопец! — отвечал Катков.
Это подействовало сильнее "подлеца", Бакунин вздрогнул, как от электрического удара. Он схватил трость, Катков бросился на него, Бакунин протянул Каткова по спине, а тот дважды ударил его по лицу. От их возни с потолка посыпалась известка.
— Господа, господа, — Белинский стоял на пороге, протягивая к ним руки, не делая ни шага ближе. — Полно вам, господа!
— Мы будем стреляться, — крикнул Бакунин. — Я убью тебя!
Тяжело дыша, Катков вышел в переднюю. Белинский поспешил следом. Но тот неожиданно повернул обратно.
— Не надо больше, — взмолился Белинский, чувствуя себя в положении мокрой курицы.
— Всего два слова, — кинул ему Катков, входя в комнату. — Послушайте, милостивый государь! Если в Вас есть хоть капля теплой крови, не забудьте, что вы сказали.
И ушел.
Бакунин сидел на диване, опустив руки ниже коленей. Лицо его было бледно, однако, два неприятно-багровых пятна почти украшали его ланиты.
"Давно подозревал я его безобразие, но тут вполне убедился, — подумал Виссарион. — Право, не понимаю, как могут его сестры целовать его!"
Секундантом Мишеля вызвался быть Панаев. Но друзья, рассудив, что женатому человеку незачем впутываться в "историю", вынудили согласиться Белинского.
"О, Боги! Я секундант! Иду на войну!" — вскричал он в душе и даже обрадовался столь сильному движению в своей тусклой жизни.
На другой день Мишель прислал записку, где на двух листах излагал то, на что хватило бы четырех строк. По закону, оставшийся в живых дуэлянт забривался в солдаты, а значит, прощай Берлин! Он предлагал Каткову стреляться в Берлине.
Белинский усмехнулся.
—
Тем более, что в Берлине Мишеля ждала сестра Варвара с сыном.
… Ненастным дождливым днем Михаил Бакунин ступил на палубу парохода. С ним был Герцен. Он хотел проводить его до Кронштадта и вернуться. Но едва только пароход вышел из устья Невы, как на него обрушилась одна из обычных балтийских бурь. Капитан был вынужден повернуть назад.
В тумане вновь возник Петербург. Мишель не захотел сойти на берег. Герцен простился с ним на пароходе, оставил его на палубе, высокого, закутанного в черный плащ, поливаемого неумолимым дождем. Бакунин долго махал ему шляпой, пока тот не вошел в поперечную улицу.
Глава четвертая
Движение социальной мысли в Европе в конце тридцатых годов девятнадцатого века возглавлялось известными социальными философами Сен-Симоном, Фурье, незадачливым чистосердечным практиком Робертом Оуэном с его "Утопией", и множеством начинающих социальных вождей из всех слоев населения.
Картина была пестрой.
Тревога острых европейских умов оправдывалась крепнущим капитализмом, его стальными челюстями, его бесчеловечным лицом. Неведомый доселе класс буржуазии с одной стороны, и толпы голодных бедняков с другой раскаляли обстановку до опасной черты. Революционный взрыв в Париже в 1830 году, отчаянное выступление лионских ткачей: "Жить, работая, или умереть, сражаясь!" — приближали потрясения еще более мощные.
… Берлин! Наконец-то, Берлин!
Михаил Бакунин мчался на всех парах. Новая жизнь ожидала его! Все, что было раньше, отъехало далеко назад, стало мелким и несущественным.
Берлин! Он был уверен в успехе, все будет великолепно, едва он всей душой припадет к науке, которая для него была и "есть не только отвлеченное понятие, но и жизнь вместе…"
Здесь он встретился с Варенькой, красивой дамой в трауре. Только тогда узнал о совсем недавней кончине Станкевича. После всех переживаний Варенька хворала, ее до слез тянуло домой, в Премухино, ей и ненаглядному сыночку Сашеньке так полезна была бы жизнь в премухинском раю, общение с дедом, тетками и сверстниками из русских мальчишек!
Но развод, начатый Мишелем пятый год тому, еще не был закончен, хотя и близок к положительному завершению.
Мишель, втайне встревоженный ее состоянием, был непреклонен.
— Да известно ли тебе, — стращал он сестру, — что твой Дьяков имеет право отобрать у тебя сына? Он отец, все права у него, поэтому живи здесь и жди, пока мои друзья в Петербурге устроят все в нашу пользу.
— Мишель! Я больше не могу! Я хочу домой!
— Это нервы, Варенька. Я найду тебе лучших здешних докторов. Какие средства тебе присылают? Вот видишь, на все хватит.
Но Варенька давно была взрослой женщиной в тридцатилетнем расцвете сил, ей ли быть в подчинении у брата!? Ей ли, самостоятельно прожившей за границей несколько лет, потерявшей здесь единственную любовь, незабвенного Николая Станкевича? Связь с родными не прерывалась, и о своих переживаниях, опасениях, обо всем грустном и веселом она в очередной раз поведала в длинном письме к сестрам. На отдельном же листочке, откликаясь на просьбу мужа, начертала собственной рученькой, что давно готова вернуться, когда б не досадные опасения и косые взгляды.
О сыне она даже не заикнулась.
Берлин, Берлин! Он встретил студенческим многоголосием, средневеково-грубоватой вольницей нравов и обилием возможностей.
Наконец-то!!
— Скоро начнутся занятия, я примусь живо, весело и крепко за работу, она уже и теперь славно идет. Здесь можно все узнать, и я все узнаю! Медовый месяц моей образовательной жизни начался!