18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лина Мак – Дерзкий. #плохая_девочка (страница 4)

18

— С лестницы, — повторяет он и сводит кустистые брови вместе.

— С лестницы, — подтверждаю, да ещё и киваю для убедительности.

Только кого убедить хочу? Пал Саныча или себя?

— Солодова, — его голос звучит предупреждающе.

— Пал Саныч, — обречённо вздыхаю я, но больше ничего не добавляю.

И он понимает. Не дурак, да и видел такое не раз, и даже не пять. Он знает меня три года. Он писал мне характеристику. Он однажды при всей смене сказал, что у меня «руки на месте, а голова — тем более».

И сейчас, ровно в эту минуту, я уронила уровень его доверия к себе ниже дна, которое пробилось в эту ночь. Потому что с той стороны постучал один Дерзкий, сволочь!

— Снимок, — говорит он наконец. — И мочу на кровь. И чтобы через час я его тут не видел.

— Спасибо, — выдыхаю я, чувствуя будто с плеч не брата снимаю, а бетонную плиту скидываю.

— Не благодари, — он отворачивается. — Мне за это стыдно.

Мне тоже, Пал Саныч. Мне тоже. Но я этого не говорю, а только ниже опускаю голову и веду Митьку на рентген.

Снимок чистый. Трещины нет, ушиб. Гемоторакса тоже нет. Почки целы. Сотрясения нет — зрачки в порядке, тошноты нет, координация в норме. Мой брат отделался тем, что я в конспектах бесстрастно записываю как «повреждение мягких тканей».

Я сижу на кушетке рядом с ним в пустом коридоре и держу его за руку. Митька смотрит в пол и дышит через раз. Не потому, что ему больно, хотя это я не исключаю. Ему стыдно. Вот это намного точнее.

И мне стыдно. А ещё страшно. И ещё… так стоп, Лёля! Вот здесь остановись и не думай дальше. Останавливаемся на стыдно. Остальное — адреналин.

— Лёль, — тихо зовёт Митька, и я неожиданно вздрагиваю от его голоса.

— Молчи, — прошу брата.

Нет ни сил, ни желания слушать его. И вот вроде должно с возрастом становится легче. Мы же растём, начинаем разбираться во многом, набираемся ума.

Но сейчас я чётко понимаю, что кто-то набирает этого самого ума, а к кому-то возраст приходит без него. И это просто задница какая-то. Особенно, если этот кто-то, твой родной брат.

— Лёль, я отдам, — не унимается Митька, чем только злит меня.

— Чем? — не выдерживаю и смотрю на его потерянное выражение лица.

— Я… я найду.

— Тебе девятнадцать, — говорю я тихо, хотя хочется кричать. — Ты учишься на бюджете, потому что мама три года не покупала себе ничего. Ты работаешь курьером за двадцать пять тысяч. Где ты найдёшь полтора миллиона, Митя? Продашь почку? Я тебе даже цену скажу, у меня по урологии пятёрка.

И тут он всхлипывает. Мой брат, метр восемьдесят два, всхлипывает, как в семь лет, когда упал с гаражей, но прибежал не к маме, а ко мне.

И вся моя злость — вся, до последней капли — вытекает из меня, как из проколотой вены.

— Иди сюда, — говорю я и притягиваю его дурную башку к своему плечу. — Тихо. Перестань. Ребро болеть будет.

— Я думал, я смогу, — гундосит он мне в худи. — Я думал, один вечер и будет всё круто. Я видел, как парни поднимают за ночь бешеные бабки…

— А потом видел, как они лежат в этом коридоре? — тихо, но настойчиво перебиваю, чтобы дать понять всё степень идиотизма и этих самых бешеных бабок.

— Нет, — выдыхает Митька.

— Вот и не смотри больше туда, понял? — вроде и спрашиваю, но не останавливаюсь. — Смотри и запоминай. И больше никаких бешеных бабок, Митя. Никаких!

Он только кивает и молчит.

— Мама не узнает, — говорю я. — Ты понял? Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Ты упал с лестницы, был в травме, я тебя привезла. Всё.

— А ты? — он поднимает лицо. Глаз заплыл, из-под опухшего века блестит. — Лёль, что он тебе сказал? Что ты будешь…

— Не твоё дело.

— Лёля!

— Не. Твоё. Дело, — чеканю каждое слово, потому что и сама не знаю, что будет уже в пятницу.

И вот в этот момент я впервые за ночь чувствую что-то, кроме страха. Хочу отогнать это странное, тёплое и вибрирующее ощущение, но не выходит.

Мы сидим ещё какое-то время с Митькой молча, а у меня в голове полный раздрай и только одна дорожка светиться яркой полосой. Дорожка, на которую я решила ступить. Всё решила сама, за всех, и я это вытяну. Я же всегда всё вытягиваю. И в этот раз справлюсь. Вот только странное ощущение не покидает меня. А стоит прикрыть глаза, как перед ними сразу всплывает нахальная улыбка и слишком светлые, голубые глаза.

Домой мы попадаем в половине шестого утра.

Я захожу в квартиру, как в операционную — на цыпочках, придерживая дверь, чтобы не щёлкнула. Надеюсь, что будет тихо и никто не узнает, что произошло раньше, чем нужно, но на кухне горит свет.

За столом сидит бабушка. В цветастом халате, в бигуди, с кружкой горячего чай и ремнём.

Настоящим. Отцовским, кожаным, с латунной пряжкой. Он висит у нас на гвозде в кладовке лет двадцать пять — как музейный экспонат, как символ, как напоминание о том, кто однажды ушёл и не вернулся. Им никого не били с тех пор, как Митя в шесть лет поджёг занавеску.

А сейчас он лежит на столе, свёрнутый в кольцо. И как-то сразу понимаешь всё степень собственного идиотизма. Радует только то, что мама ещё на работе и её точно нет дома.

— Заходите, — говорит бабушка. — Оба.

— Ба… — мямлит Митька, но лучше бы молчал и стоял за мной, как мышь.

И меня снова передёргивает, уже который раз за ночь. Только теперь от этого идиотского слова «мышь».

— Дмитрий. Свет, — чётко отдаёт приказ бабуля и Митя делает шаг в кухню.

И вот понимаешь, что спорить нет никакого смысла, так что он машинально нажимает на выключатель и свет падает ему на лицо.

Бабушка смотрит на него секунд десять. А потом молча берёт со стола ремень, встаёт и бьёт им о столешницу так, что у меня внутри всё подпрыгивает.

— Ты, — говорит она очень спокойно, — бессовестная сволочь, Дмитрий.

— Ба… — виновато тянет Митька опуская голову ниже.

— Молчи. Я тебя, поганца, растила. Я тебе сопли вытирала. Я твоей матери говорила: не трогай его, он мальчик, он ищет себя. Он нашёл, Лёля? Он себя нашёл?

Но я молчу. Что я ей должна сказать? Да и есть ли смысл говорить что-то бабушке? У меня иногда складывается такое ощущение, что у неё везде есть глаза и уши.

— Сколько? — спрашивает бабушка.

— Что «сколько»? — тупо переспрашиваю я стараясь сделать самое невинное выражения лица, хотя вот чую, сейчас я этим самым ремнём отхвачу, как и столешница.

— Внученька. — Она смотрит на меня своими выцветшими голубыми глазами, в которых за семьдесят восемь лет чего только не отражалось. — Я твоего деда двадцать лет из таких историй вытаскивала. Я по одному твоему лицу вижу, что здесь не очередная сказка, что с лестницы упал. Я сама такие истории сочиняла на лету. Сколько он должен?

Я открываю рот. И понимаю, что вру уже третьему человеку за ночь, и у меня заканчивается воздух.

Наверное, бабушка, это единственный человек, кому я не могла соврать никогда. И сейчас тоже не выходит.

— Полтора, — говорю я на выдохе.

Бабушка медленно садится, держась за спинку стула.

— Тыщи? — с надеждой спрашивает она, а я зажмуриваюсь, потому что так хочу, чтобы это действительно были просто «тыщи».

— Миллиона, — отвечаю ещё тише.

В кухне становится очень тихо. Гудит холодильник. За окном едет первый троллейбус и даже слышно, как кто-то в соседней квартире шаркает тапочками по полу.

— Господи, — говорит бабушка и креститься. — Господи, Митя.

— Я отдам, — шепчет мой брат.

— Заткнись, — говорим мы с бабушкой одновременно.