Лина Мак – Дерзкий. #плохая_девочка (страница 2)
Без наглости. Без насмешки. Но с таким интересом, с каким смотрят на инструмент, который случайно оказался ровно тем, что нужно.
И вот от этого взгляда мне становится по-настоящему страшно. Куда страшнее, чем от всего предыдущего. Неприятные ощущения снова прошивают сознание, но уже поздно сдавать назад.
— Ему нужна больница, — говорю я. — Сейчас. Ушиб рёбер, возможно, сотрясение.
— Не нужна, — лениво отвечает он.
— Ты врач?
— Нет, — он отталкивается от откоса. — Я тот, кто решает, поедет он куда-нибудь или нет.
— Он поедет со мной.
— Полтора.
— Что? — не понимаю я его слова.
— Полтора миллиона, Лёля, — говорит он спокойно, без нажима, и от этого спокойствия у меня холодеют пальцы. — Твой братик держал кассу на ставках. Один вечер. Один. И решил, что если поставит чужое на себя — станет большим мальчиком.
— Врёшь, — шепчу я и снова убеждаюсь, что моё предчувствие не подвело.
— Мить, — не отводя от меня глаз, зовёт он. — Я вру?
Тишина. Очень длинная тишина, в которой я слышу, как за стеной толпа взрывается ором — там кто-то кого-то избивает, и людям хорошо.
— Митя. — Я не оборачиваюсь, потому что таких хищников нельзя выпускать из поля зрения, но у голосе проскальзывает мольба: — Скажи, что он врёт.
— Лёль…
Одно слово и вся моя жизнь, аккуратная, расписанная по часам, с ординатурой в планах и маминым «главное — не лезь, куда не просят», складывается пополам и рвётся по сгибу.
Я закрываю глаза. Делаю вдох. Считаю до трёх. Открываю.
— Хорошо, — говорю я и поднимаюсь.
— Хорошо? — он вскидывает бровь и смеётся. — Ты сейчас скажешь, что у тебя нет полутора миллионов. — и это не вопрос.
— Ты сам знаешь, что нет.
— Знаю.
— Тогда зачем спрашиваешь?
— Я не спрашиваю, — он подходит, и теперь между нами всего полшага, и я чувствую его жар, адреналин, кровь. И мне надо смотреть ему в лицо снизу вверх, а это, чёрт возьми, страшно неудобная позиция для разговоров о жизни моего брата: — но мне нравится, как ты держишь спину, когда врёшь.
— Я не вру.
— Врёшь, — довольно тянет Дерзкий будто получает удовольствие от всей этой ситуации. — Ты трясёшься.
— Я не трясусь.
Он медленно поднимает руку и обхватывает мою кисть двумя пальцами. За запястье. Прямо там, где радиальная артерия, где я сто раз в день считаю чужой пульс.
И я понимаю, что мой заходится под его пальцами так, что стыдно.
— Сто двадцать, — говорит он тихо. — Или больше. Ты же считать умеешь, доктор.
Я выдираю руку. Он отпускает — сам, легко, как будто ему и не нужно было держать.
— Это адреналин, — цежу я. — Стрессовая тахикардия. Нормальная физиологическая реакция на угрозу.
— Ага, — соглашается он. — Хорошие обозначение. Я — угроза. Запомни.
— Уже запомнила, — огрызаюсь на автомате.
И тут он улыбается. По-настоящему. И на разбитой губе снова выступает кровь, и в красном свете это выглядит так, что у меня в голове окончательно перегорает пробка приличия.
— Ты мне нравишься, Лёля.
— А мне плевать, — с меня вырывается раньше, чем я прикусываю себе щеку изнутри.
— Я знаю. И это самое интересное.
Он отходит, берёт со стола бутылку воды, отпивает, вытирает тыльной стороной кисти губу, а я снова отмечаю сбитые костяшки, свежая ссадина под большим пальцем, а он оглядывает меня с ног до головы. Уже иначе. Будто прикидывая что-то в голове.
— Ставка, — говорит он. — Полтора ляма. Пацан не отработает — он у нас теперь бегает медленно.
— Не смешно, — вздрагиваю от его слов.
— Не смешно, — соглашается он. — Так что отработаешь ты.
— Я — что?
Мой голос звучит совершенно не так, как я себя чувствую. А чувствую я себя… да не чувствую. У меня паническая атака начинается. Дыхание становится затруднённым, от чего мозг начинает улавливать ложные сигналы, что я задыхаюсь. Желудок стягивает в тугой ком. Ещё несколько спазмов и меня стошнит. Благо я ничего так толком и не поела.
Но это внутри. Внешне я продолжаю стоять между младшим братом и тем, который рассматривает меня, как новую зверушку в своём питомнике.
— У меня каждую пятницу и субботу — восемь боёв. Иногда двенадцать. Разбитые брови, вывихи, сломанные пальцы, отключки. Знаешь, что мы с этим делаем?
— Ничего. Судя по нему, — и машинально указываю в сторону Митьки.
— Мы едем в травму, где сидит хмырь, которому надо платить и который потом стучит куда следует. — Он ставит бутылку. — А теперь у меня будет свой доктор.
— Я не доктор, — говорю я и слышу, какая это жалкая фраза. — Я на шестом курсе.
— Ты сейчас за две минуты сделала больше, чем этот хмырь за год.
— Это называется первичный осмотр, а не «сделала».
— Мне без разницы, как это называется. — Он смотрит мне прямо в глаза. — Пятница и суббота теперь будут мои. Полгода. И братик твой чист, и никто никогда не узнает, что он вообще тут был. Ни мать, ни бабка, ни мусора.
Бабка. Он и про бабушку знает. Я стою в подвале, в котором пахнет чужой кровью, и очень отчётливо понимаю: обо мне уже собрали информацию.
— Ты давно за нами следишь? — тихо спрашиваю я.
— С того вечера, как подвозил твоего братика домой, — отвечает он без паузы, чуть склоняя голову набок, заглядывая мне в глаза уже под другим углом: — Ты, кстати, спишь мало. Свет в кухне до двух горит.
Меня прошибает так, что я едва удерживаю лицо.
— Ты больной.
— Я аккуратный, — поправляет он. — Больной — это мой брат. С ним ты бы сейчас разговаривала иначе. Точнее, вообще не разговаривала бы.
— И что мне, спасибо сказать?
— Было бы приятно.
— Обойдёшься.
— Ладно, — легко соглашается он. — Тогда просто скажи «да».
Митя за моей спиной сипит:
— Лёль, не надо. Я сам…
— Заткнись, — шиплю я обречённо. — Пожалуйста.
Оборачиваюсь и смотрю на него — на своего дурака, на своего мальчика с заплывшим глазом — и понимаю, что уже всё решила. Ещё в тот момент, когда увидела его на этом полу.