Лидия Гортинская – Балаган последних шансов (страница 2)
Вдруг Емельян заметил афишу, приколотую к двери гвоздём, который казался вырастающим прямо из дерева, как кость, покрытая ржавчиной. Афиша была сделана из школьной парты с торчащими щепками, следами зубил и царапинами от перьев, въевшимися в дерево за десятилетия детских слёз, мечтаний и забытых уроков.
На поверхности кто-то провёл углём, оставив толстые дрожащие буквы, будто писал человек, трясущийся от ужаса или восторга: «Балаган последних шансов! Билет – одно воспоминание. Приз – то, чего вы боитесь больше всего. Шутка. Или нет».
Буквы были угольно-чёрные и дышали. Если смотреть слишком долго, казалось, что внутри них что-то живёт, каждая чёрная линия имела пульс. Слово «воспоминание» сжималось и разжималось, будто просило забыть его, слово «боитесь» потемнело, когда Емельян на него посмотрел, как губка впитало его страх. Оно стало тяжёлым.
Внизу подпись: «Товарищ Пепел». Имя было написано золой, как будто кто-то сгрёб остатки костра, где сгорело что-то живое, и провёл ими по дереву. Подпись шевелилась, мелкие частицы улетали в дождь, на их месте появлялись новые. Имя обновлялось, словно «Товарищ Пепел» продолжал писать себя, сгорая заново, каждая буква была пеплом нового куска души.
Под афишей лежал камень неправильной формы, с прожилками, похожими на вены, пульсирующими под серой корой. Емельян остановился. Дождь стекал по лицу, но он не чувствовал холода, он чувствовал зов, будто внутри что-то произошло, дверь, о которой он не знал, слегка приоткрылась.
Он поднял камень. Тот был тёплым, словно внутри что-то жило или горело, словно камень был сердцем. На нём была гравировка, сделанная чем-то острым, не ножом и не пилой. Буквы глубокие и неровные, каждая впадина пульсировала, как рана: «Если ты это видишь – значит, тебя уже нет. Но ты ещё можешь стать».
Емельян прочитал, перечитал. Смысл менялся. В первый раз он подумал: «Меня уже нет?» и посмотрел на руки, ноги, отражение в луже, но там было пусто. Во второй раз: «Значит, я призрак?» – вспомнил слова матери: «Ты такой тихий, что я забываю, что ты дома». В третий раз: «Что значит «стать»?» – почувствовал, как внутри шевелится что-то, будто он кокон, и внутри растёт нечто.
Он посмотрел на руки. Они были мокрыми, настоящими, но ладонь на стекле кинотеатра не оставила отпечатка, только вода стекала вниз, как слёзы.
Он понял, что нужно идти туда, где можно кем-то стать, где воспоминания – билет, а страх – приз, где его ждёт товарищ Пепел. Он сунул камень в карман и пошёл в сторону выезда из посёлка, туда, где улицы заканчивались, асфальт переходил в ржавую пыль, земля съедала цивилизацию. Там дождь затихал, тишина была живой, дышала, слушала. За поворотом между двумя обвалившимися заборами мерцал слабый жёлтый свет, дрожащий, как глаз, открывающийся после долгого сна, после смерти, после забвения.
Балаган ждал. Афиша звала. Мальчик шёл туда, чтобы стать кем-то, кто существует, перестать быть невидимым, и чтобы посёлок наконец увидел его.
Глава 3. Станция «Никогда»
Балаган расположился на заброшенной железнодорожной станции, которой даже на карте не было. Станция называлась «Никогда». Название было вырезано кривыми буквами на облупившемся деревянном щите, прибитом к столбу, давно накренившемуся, будто хотел он уйти, но земля не отпускала.
Рельсы уходили в густой серо-лиловый туман, неподвижный и нереальный, словно за ним не было ничего. Никто не помнил, откуда они начинались и куда вели. Говорили, что по этим рельсам ходил поезд, перевозивший души тех, кто умер, но об этом не знал – их забыли внести в список умерших. Они продолжали ходить на работу, пить чай, смотреть телевизор, не замечая, что тела их пусты, а души уже давно стояли на платформе, где никто не прощается.
Платформа была вымощена молочными зубами – теми, что кладут под подушку, чтобы обменять на монетку.
На входе стояла касса. Это была не деревянная будка с окошком и решёткой, а живой рот, встроенный в стену из красного кирпича. Он дышал медленно, губы были сухими и потрескавшимися, с застывшими кровавыми корками по краям. Внутри стояла густая темнота, похожая на смолу, в которой можно утонуть, если заглянуть слишком глубоко. И в этой темноте сидел товарищ Пепел.
Когда-то он был человеком. Теперь его лицо текло, как воск от свечи, но не вниз, а во все стороны: щёки стекали на шею, нос расползался, брови ползли к вискам. Глаза были колокольчиками, старыми, из школьного звонка, с трещинами по бокам, вросшими в кожу. Каждый раз, когда он смеялся, они звенели: динь-дон, динь-дон. Звук возвращался внутрь, как эхо, запертое в черепе.
– Вход – одно воспоминание, – прошипел он, голос звучал с треском, словно старое радио. – Самое тёплое. Самое настоящее. То, за что душа держится. Отдаёшь его – и получаешь возможность. Не счастья, не спасения. Возможность стать кем-то.
– А если у меня их нет? – спросил Емельян. Его голос дрожал, но не от страха, а от ощущения, что он уже говорил эти слова раньше.
– Тогда тебе сюда не надо, – ответил Товарищ Пепел. Колокольчики в глазах зазвенели, хотя он не смеялся. – Значит, ты живешь в ужасе, зачем тебе его усугублять?
Емельян закрыл глаза. Чтобы вспомнить, нужно было перестать видеть. Он вспомнил.
Ему было три года. Он катался на качелях, скрипящих, как старые кости, а мама толкала его, смеялась: «Лети, мой мальчик, лети!». Он хотел подняться высоко, к облакам, к свету, который не кончается. Качели зацепились за провода, и он упал головой о землю, твёрдую, как железо. Он не закричал. Просто лежал, смотрел в небо, и мир стал чёрным по краям.
И тут мамины руки подхватили его, прижали к себе так крепко, что он почувствовал её сердце. Емельян чувствовал запах ванили и лёгкого дыма, словно она только что вышла из кухни, где кипел чайник. Он заплакал – не от боли, а от облегчения, от того, что он существует, и кто-то это знает.
– Тише, Емельян, – сказала она. – Я здесь. Я тебя не отпущу.
Это было последнее воспоминание, где он ощущал, что существует, где его называли по имени, а боль была важна. Он отдал его с тихой решимостью, словно отдавал не воспоминание, а ключ от двери, за которой больше не хотел жить.
Колокольчики зазвенели: «динь-дон, динь-дон». Рот распахнулся резко, как рана, и раздался детский смех – сначала конец, потом середина, потом начало, вдох, тишина. Звук шёл назад во времени.
В этой тишине Емельян шагнул вперёд. Он вошёл в себя, туда, что скрывалось под слоями забвения, пылью равнодушия, тишиной последних девяти лет. Платформа исчезла, рельсы – тоже. Только голос товарища Пепла доносился из темноты:
– Добро пожаловать домой, Емельян. Ты опоздал, но пришёл.
Где-то в глубине балагана, за поворотом из тумана и пыли, зазвучала музыка. Она играла не из динамиков, а изнутри посёлка, словно сам Ржавец начал биться в такт, вспомнил, как зовут того, кого давно перестал видеть.
Глава 4. Мир, где всё испорчено правильно
Балаган был огромен. Казалось, он не просто стоял на заброшенной станции «Никогда», а растягивал пространство вокруг себя, как трещина в мире, через которую просачивалось что-то древнее и неумолимое. Он не помещался на платформе, не вписывался в законы физики, распирал границы, заставлял воздух дрожать, а тени – двигаться против света. Его очертания терялись в тумане, потому что был вездесущ, как сон, который невозможно закончить, как воспоминание, которое не принадлежит тебе, но всё равно живёт в голове.
Внутри не было ни шума, ни тишины. Звуки здесь не исчезали, а искажались, проходя сквозь слои старой плёнки, пропитанной чужими криками. Скрип колёс, плач, смех, звон посуды, падающей в бездну – всё сливалось в одно, но, если прислушаться, можно было различить каждое движение.
Первым, что увидел Емельян, было колесо обозрения. Оно возвышалось над всем, как костяной скелет гиганта, застывшего в вечном вздохе. Кабинки были прозрачными, трещины на стекле словно морщины, а внутри сидели куклы или люди, или то, что когда-то считало себя людьми. Они смотрели в никуда, с выражением спокойствия, но нити сожалений, не сказанных слов, не совершённых поступков тянулись прямо из их груди, натягивались, впивались в плоть, и они тихо плакали. Их слёзы падали на землю, не впитывались, собирались в чёрную густую жидкость, которую старуха в паутинном фартуке мешала в котле над костром из старых фотографий, тихо бормоча: «Суп сожаления. Очень питательный. Особенно для одиноких. Кому налить?» Никто не отвечал. Все знали: если попробуешь, начнёшь помнить то, что хотел забыть.
Карусели стояли одна за другой, каждая с собственной странной сущностью. Одна была из потемневшего чугуна, её лошади оставались неподвижными, но кружились, будто тела игнорировали остановку. Их спины трескались, из щелей торчали чёрные металлические перья, глаза были маленькими часами, показывающими разное время, и над ними висел аромат тёплой ржавчины, перемешанный с солью слёз.
Рядом стояла карусель, сделанная из дерева, но старого, гнилого, оно скрипело так, что казалось, будто доски шепчут свои воспоминания. Лошади на ней были нарисованы и вели себя как ожившие рисунки, с пустыми глазами, в которых отражались лица тех, кто уже умер. Их гривы трепетали, хотя ветра не было, и с каждой новой вращающейся петлёй казалось, что карусель сама выбирает, кого пугать сегодня. Шаги на платформе превращались в удары сердца, а воздух становился густым, почти видимым, как будто за каждым движением следили невидимые глаза.