реклама
Бургер менюБургер меню

Лидия Гинзбург – Записки блокадного человека (страница 47)

18

Этим недоверием к чужой возможности уцелеть, этим состраданием и снисхождением она оправдывала собственную привилегированость. Это понятно – только тот может без стеснения говорить другому: мужайся, – кто сам несет тяжесть или делает вид, что ее несет. В своих литературных произведениях она сделала вид, что несет. Это право поэта. В быту сделать вид нельзя было, потому что благополучие было слишком явно. Этим она никак не могла гордиться, и потому она гордилась другим – тем, что она не боится бомбежек, тем, что она, невзирая ни на что, работает каждый день регулярно до трех часов, тем, что у нее в Ленинграде налаженный и комфортабельный быт. Но все-таки и ей хотелось немножко этой бытовой героики, и ей хотелось быть «со всеми сообща». Однажды она кормила за своим столом двух очень голодных людей. Она радушно кормила их супом, кашей с мясом, хлебом. Но когда стали пить чай, оказалось, что у них сахар на исходе. В вазочке подали несколько очень мелко расколотых кусочков.

– Сахару в доме нет, дорогие товарищи, – сказала Вера Михайловна, – имейте в виду. Каждый получает ровно по кусочку.

Она жалела и очень охотно кормила голодных людей, и я не сомневаюсь в том, что сахар действительно у них вышел. Кстати, в те времена всем показалось бы более чем естественным и даже превосходным, что каждому дали к чаю по кусочку сахару. Но ей нужно было это подчеркнуть. Она проговорила эту фразу с удовольствием. Эта фраза была для нее актом приобщения к всеобщим лишениям, к героической жизни города. И по ходу чаепития она еще раза два повторила эту фразу.

Кеттлинская – это случай другой. Там благополучие не было ни столь явным, ни столь законным. В нем приходится оправдываться. Ей нужно внушить, что она страдала, что она стояла на посту и что при этом она имела мужество продолжить творческую работу. Она написала большой роман, с героической героиней, самоотверженно действующей на службе, на крыше, на оборонных работах; с героической матерью героини, самоотверженно действующей в детских домах и т. д. С контрастным мужем героини, который в страхе эвакуируется. Вообще все это проникнуто безапелляционным презрением к уехавшим, какое только может быть у человека, решившего извлечь все возможности – вещественные и невещественные – из того, что он остался.

Разговор с редактором радиопередач из этого романа. Редактор поражен откровенностью (принимая во внимание героичность и чрезвычайное любование героиней), что произведение – автобиографическое. Еще более он поражен, когда, по ходу разговора, она без запинки произносит фразу: «мы, героические ленинградцы» (вроде – мы, древние римляне). Он еще не знал, что можно с такой прямолинейной серьезностью произносить подобную фразу. Но, по ходу разговора, он начинает понимать. Это позиция, которую надо вкрутить всем, и она вкрутит, как Берг, который рассказывал о том, как он взял шпагу в левую руку. Попутно она рассказывает о том, как погибла от дистрофии ее мать (изображенная в романе), и как ей самой было плохо, и как сосед, небезызвестный литератор (не будем называть имена, но через несколько минут имя называется), присвоил дрова, которые ей предназначались. При этом здесь важно не опорочить соседа, давно уехавшего, – это не так уж актуально, а важно сделать лишний упор на то, с каким трудом ей доставались дрова; со всеми наравне. Ведь ее обвиняли в самоснабжении. И вот нужно подавить это обвинение героическим образом. Редактор – человек, стоящий в стороне. Казалось бы, от него мало толку. Но она не брезгует никем. Надо внушать как можно большему количеству людей, пользуясь всяким случаем. Пригодится. Это по системе Берга.

Второй разговор происходит гораздо позже; уже после возвращения Кетлинской из Москвы, где она добивалась и добилась разрешения на печатание. Долго и с увлечением рассказывает все сначала, казалось бы, мало нужному человеку. Опять та же система и, кроме того, потребность говорить о себе.

– Вам много пришлось переделать?

– Нет. Кое-что я сама переделала. А вот что мне было прямо предложено – это поставить все точки над «i» по вопросу об уехавших. Чтобы было совершенно ясно – в каких случаях это нужно было, в каких не нужно. Наверху этому сейчас придают большое значение; как раз хотят поднять всячески самочувствие тыла, чтобы тыл тоже чувствовал себя работающим на армию. В связи с этим я кое-что переделала с этим мужем. Помните? (Ей, конечно, это не по душе. Ее внутренняя тенденция – это поднимать цену оставшимся за счет уехавших.)

Она рассказывает очень много и быстро. Она лично говорила с В. И он сказал ей – то, что у нас пишут, невозможно читать, и никто этого не читает и не слушает. Пора переходить на настоящие вещи. (Подразумевается – В. понял, что я это не то, что все.) – Наверху это понимают (установка, что наверху все понимают, – один из методов разрешения противоречий в первой инстанции). Потому что они смотрят с широкой, государственной точки зрения. Наверху все читали. Остался Ол<?>. С., который не будет этим заниматься. Показывает, что она не ослеплена, что она понимает пределы, но что вместе с тем эти пределы для нее очень высоко расположены. А внизу они, конечно, сейчас уже теоретически признали, что, кроме газетных, злободневных вещей, нужны уже большие вещи (прежде в этом сомневались), но беда в том, что они к этим большим вещам продолжают прилагать газетные мерки и требования, сами не отдавая себе в этом отчета.

В Москве она что-то такое сделала для Информбюро. Низшее и среднее начальство запретило, но высшее (бывающее в ЦК) сказало – нет, пусть именно все так останется. Для заграницы надо писать интересно.

Она именно так для них пишет, так, как им надо. Очень лично, иначе они не понимают. Они не понимают, если им вообще написать о положении города. Им надо написать так, как я написала: я, такая-то, вернулась после поездки к ребенку. За это время моему мужу (значит, крепкая советская семья) удалось выбелить потолки. Я привезла помидоры, которые в Ленинграде редкость, мы устроили торжественный ужин. Потом я описала, как в мое окно виден соседний разбомбленный корпус, и сквозь него вечернее небо и ветви деревьев (мотив – мы беззаветные герои). Потом я написала, что у каждого ленинградца был свой маршрут и что в течение полутора года каждый шаг этого маршрута был чем-нибудь отмечен. Я описала свой маршрут в Дом писателей. Вы все помните это. Вот здесь вы были, когда упала бомба, здесь, когда начался обстрел, и вы не знали, что делать, идти ли быстро дальше или прижаться к стенке. Вот здесь, у этой подворотни, упал человек, и Вам хотелось его поднять, но Вы знали, что не в силах это сделать и, главное, что это ни к чему не поведет.

Я написала, что все это не так страшно (мотив мужества и бессознательного героизма), потому что ведь это за полтора года. Не каждый ведь день что-нибудь случалось; иногда даже в течение недели особенного ничего не случалось. Я написала – Вы хотите знать наше отношение ко второму фронту? Вот наше отношение. Для меня это вопрос жизни моих близких, вопрос возвращения моего ребенка, вопрос нормального труда и творчества. Все, что я делаю сейчас, то, как я живу сейчас (подразумевается – беззаветное служение родине), мне лично вовсе не свойственно; не свойственно как женщине, как матери, как писателю (внутренняя свобода и высшая человечность), и я жду и хочу возвращения к моей подлинной жизни. Данное в личной форме, с бытовыми подробностями – это для них убедительно и интересно.

Охотно верю. Там действительно любят такие вещи. Но она умалчивает о том, насколько это до головокружительности, до эротизма увлекательно для нее. Какой это соблазн, особенно для женщины, говорить о себе, эксплуатировать свою частную жизнь, открыто построять свою автоконцепцию. На все это у нас еще наложен запрет (во всяком случае, все это затруднено) – остаток нашего социалистического ригоризма.

В тот момент, когда она мне рассказывает об этом, мотивы самооправдания, даже фактического самовосхваления (сообщение о себе положительно расцениваемых фактов) отступают назад. Она просто эротически, нарциссически наслаждается возможностью – под предлогом профессионально-интересного рассказа о том, как надо писать для иностранцев, – еще раз воспроизвести и пережить собственный образ, который ей разрешили объектировать.

Стержень этого разговора – мелкие чиновники, которые боятся, как бы чего не вышло, испугались (это материал для гордости – есть чего пугаться, значит, настоящее слово о жизни), но она проявила железное упорство гражданина, уверенного в своей патриотической правоте, и художника, отстаивающего свое творение. И большие люди, до которых дело дошло, с их широким взглядом на вещи, стали на ее сторону. У них не канцелярская точка зрения, а государственная. А те привыкли к лакировке. Они привыкли, что если черная краска, то надо рядом поскорее положить розовую. Каждый из этих пишуще-печатающихся сейчас искренне презирает лакировщиков, искренне, потому что удовлетворяет своей потребности чувствовать себя выше. Каждый говорит «они», не понимая того, что это уже абстракция, что никаких этих презренных «их» нет, потому что он сам плюс еще иксы и игреки и составляли этот самый контингент лакировщиков. И он вместе со всеми другими проделал однородную эволюцию к желанию сказать крупицу правды. И вот теперь одновременно каждый из них испытывает превосходство, и они презирают друг друга, даже не друг друга, а некую абстракцию из самих себя извлеченную.