— Тогда мы будем говорить о том, о чем вы готовы говорить. О муже, о разводе, о погоде, о книгах. Неважно. Главное — чтобы вы приходили.
Я смотрю на нее. В ее глазах нет жалости. Там есть что-то другое. Терпение. Бесконечное, спокойное терпение. Как у человека, который знает, что лед тает не от удара, а от тепла.
Я отворачиваюсь к окну. Солнце пробилось сквозь облака, и комната наполнилась желтоватым, слабым светом. Пылинки танцуют в воздухе. Я смотрю на них и думаю, что я такая же — маленькая, никому не нужная, летаю туда-сюда, пока меня не смахнут.
***
12 марта 2023
Рига, ул. Элизабетес, 10. Кабинет психолога.
15:40
— Расскажите о ваших родителях, — говорит Вера Андреевна.
Я усмехаюсь. Смех выходит каркающим, неестественным.
— О родителях? — я тяну гласные, делая голос насмешливым. — О чем рассказывать? Алкоголики. Оба. Отец пил с утра до ночи, мать — с обеда до утра. Иногда они пили вместе, и тогда начинался ад. Крики, драки, битая посуда. А иногда по очереди, и тогда ад был по расписанию.
— Вы смеетесь, — замечает она.
— А что мне, плакать?
— Вы можете делать то, что чувствуете.
— Я ничего не чувствую, — говорю я, и это почти правда. Почти. — Когда я думаю о них, во мне пустота. Как будто их и не было. Как будто я родилась прямо на вокзале, под колоннадой, где пахнет мочой и жаренными сосисками.
— Но они были, — она не настаивает, но и не отступает. — Вы жили с ними до какого возраста?
— До двенадцати. Потом меня забрали в детдом. Но я сбежала. Детдом был еще хуже. Там меня хотя бы не били, но… — я замолкаю, чувствуя, как слова застревают в горле.
— Но?
— Но там пахло казенщиной. Кашей из вчерашнего ужина. Хлоркой. Чужими слезами. Я не могла там спать. Я лежала на кровати, смотрела в потолок — там тоже были трещины, но другие, не мои — и думала, что лучше уж на вокзале, под колоннадой, где я хотя бы знаю каждую плитку. Где я могу убежать, если что. А из детдома не убежишь. Тебя вернут. Всегда возвращают.
Я замолкаю. В окне все так же светит солнце, но мне кажется, что комната стала темнее. Или это у меня в глазах темнеет? Я тру лицо руками.
— Хотите воды? — спрашивает она.
Я киваю. Она встает, наливает из графина. Сегодня стакан другой — граненый, с толстыми стенками. Я беру его обеими руками, как в детстве. Как будто боюсь уронить.
— Расскажите про вокзал, — говорит она, садясь обратно. — Вы сказали, что знаете там каждую плитку.
Я пью воду. Глоток. Второй. Ставлю стакан на столик. Смотрю на свои руки. Они не дрожат сегодня. Или я просто не замечаю.
— Центральный вокзал, — начинаю я, и голос мой звучит отстраненно, как будто я читаю чужую биографию. — Я знаю его как свои пять пальцев. Вход со стороны перронов, где стоят электрички в Юрмалу. Подземный переход, где всегда пахнет мочой и дешевой выпечкой из киоска. Колоннада у главного входа, где зимой собираются бомжи. Я не была бомжом. У меня была комната в Зиепниеккалнсе. Но я проводила на вокзале больше времени, чем дома.
Я закрываю глаза, и передо мной встает картинка. Холод. Рижский холод, который не спасает даже три слоя одежды. Серое небо, низкое, тяжелое, как бетонная плита. Люди спешат, уткнувшись в шарфы, никто не смотрит по сторонам. А я стою. Стою у входа в переход, с протянутой рукой. На мне пальто, которое мне отдала соседка, когда ее дочь выросла. Оно мне велико на три размера, рукава закатаны, но все равно сползают. В рукавах я прячу пальцы, потому что на морозе они синеют и перестают гнуться.
Я открываю глаза. Вера Андреевна смотрит на меня. Она не торопит.
— Холод, — говорю я. — Это главное, что я помню. Холод. Не голод. Голод — это терпимо. К голоду привыкаешь. Желудок сжимается, перестает болеть, и ты просто забываешь о еде. А холод — он везде. Он входит под одежду, заползает под кожу, грызет кости. Я мерзла каждую зиму. С самого детства. У нас дома батареи были холодными, потому что отец пропивал деньги на отопление. Я спала в двух свитерах, накрывшись всем, что было, и все равно просыпалась от того, что зубы стучали.
Я смотрю на свои руки. На обкусанные ногти. На въевшуюся грязь под ними, которую не отмыть. На кольца, которые я никогда не снимаю. Под ними кожа белая, нетронутая. Я кручу одно кольцо — серебряное, с царапиной. Купила в ломбарде, когда мне было пятнадцать и я впервые заработала сама, без Марка.
— Расскажите про зиму, — просит она. — Про самую холодную зиму.
Я закрываю глаза. И я снова там.
***
15 декабря 2011 года
Центральный вокзал Риги. Подземный переход у перронов.
17:30
Мне восемь лет. Я стою у стены, на которой кто-то нарисовал граффити — синий дракон с красными глазами. Дракон уже закрашен другими надписями, но глаза все еще видны. Они смотрят на меня, и мне кажется, что он живой. Что он защитит меня, если что. Но он не защищает. Он просто нарисован на стене, а я — настоящая, и мне холодно.
Монеты в ладони. Я сжимаю их так сильно, что они врезаются в кожу. Два лата и двадцать сантимов. Я считала уже десять раз. Два лата — это две бумажки, но их никто не дает. Все кидают мелочь. Десять сантимов, пять, иногда двадцать. Самые щедрые кидают пятьдесят, но таких мало. В основном — десять сантимов. На десять сантимов можно купить булочку с маком в киоске, но только если наберешь хотя бы лат. А у меня два лата и двадцать сантимов. Это три булочки. Или одна булочка и пачка дешевого сока. Но мать сказала: «Принесешь меньше пяти — будешь спать на лестнице». Она не шутила. В прошлый раз я принесла три лата, и она заперла дверь. Я сидела на лестничной клетке до утра, свернувшись калачиком на бетонном полу. Соседка, тетя Света, пустила меня переночевать. Но мать потом пришла к ней и устроила скандал. Тетя Света больше не открывала.
Я перекладываю монеты из одной руки в другую, чтобы они не слипались. Пальцы плохо слушаются. Они белые, с синевой, как у мертвой куклы, которую я видела однажды в мусорном баке. Я дую на них, но дыхание не согревает. На мне пальто с чужого плеча, под ним — два свитера, оба с катышками, и колготки с дыркой на коленке. Ботинки на размер больше, я надела две пары носков, но ноги все равно мерзнут. Подошва прохудилась, и снег попадает внутрь, тает, и ноги мокрые. Мокрые ноги — это самое страшное. Когда мокрые ноги, холод поднимается выше, до колен, до живота, до сердца.
Я протягиваю руку. Ладонь вверх, на ней — горсть мелочи, которую я уже собрала. Но люди не смотрят на монеты. Они смотрят на меня. На мое лицо. На мой нос, который, наверное, красный, как у клоуна. На мои глаза, которые я научилась делать большими-большими, чтобы вызвать жалость. Я умею просить. Это единственное, чему меня научила мать. «Сделай лицо попечальнее, — говорила она, показывая, как нужно стоять. — Смотри в глаза, но не нагло, а как просящая. И не улыбайся. Улыбка — это для тех, у кого все хорошо».
Проходит женщина в длинном пуховике, с кожаными перчатками. Она смотрит на меня, замедляет шаг. Я протягиваю руку, вкладываю в глаза всю боль, которую чувствую. «Пожалуйста, — шепчут мои губы. — Пожалуйста». Женщина роется в сумке, достает кошелек, находит монету. Я вижу — пятьдесят сантимов. Пол-лата! Я почти улыбаюсь, но вовремя спохватываюсь. Жалостливое лицо. Я делаю его снова.
— Держи, девочка, — она кладет монету мне в руку. Ее перчатка касается моей ладони. Перчатка теплая, мягкая, пахнет кожей. Мне хочется схватить ее за руку, не отпускать, прижаться к этой теплой перчатке, к ее теплому пуховику, к ней самой. Я хочу сказать: «Заберите меня отсюда. Пожалуйста. Я буду хорошей. Я буду мыть посуду, убирать, что угодно. Только не оставляйте меня здесь». Но я молчу. Я знаю: если скажу это, она испугается. Она подумает, что я сумасшедшая. Или что это ловушка. Она уйдет быстрее, и больше не даст денег. Поэтому я просто шепчу: «Спасибо», — и прячу монету в карман.
Женщина уходит. Я смотрю ей вслед, пока она не скрывается за поворотом. У нее красивая походка. Уверенная. Она знает, куда идет. У нее есть дом. Теплый дом. И, наверное, муж. И, наверное, дочь, которой она покупает красивые платья и водит в школу. Я не хожу в школу. Мать сказала, что в школе требуют справки, а у нас нет денег на справки. И потом, в школе не учат главному — как выживать на улице. А я умею. Я умею просить. Я умею терпеть холод. Я умею не плакать, когда хочется плакать.
Я пересчитываю монеты снова. Два лата, семьдесят сантимов. Женщина дала пятьдесят. Теперь у меня три лата двадцать. До пяти не хватает одного лата восьмидесяти. Это еще восемнадцать монет по десять сантимов. Или три по пятьдесят. Или одна по лату и восемьдесят мелочью. Я смотрю на часы над входом в переход. Они большие, электронные, красные цифры. 17:38. Через час стемнеет. В темноте просить сложнее. Люди боятся темноты, они ускоряют шаг, не смотрят по сторонам. Нужно успеть до темноты.
Я перехожу на другое место. Ближе к выходу на перроны. Здесь больше людей — те, кто приехал на электричке, выходят толпой. Я встаю у стены, протягиваю руку, включаю «жалостливое лицо». Люди проходят мимо. Мужчина с портфелем, женщина с сумкой на колесиках, подросток в наушниках. Никто не останавливается. Монеты не падают в ладонь. Моя рука замерзает. Я прячу ее в карман, грею несколько секунд, потом вытаскиваю снова. Протягиваю. Снова никто.