Время идет. 17:45. 17:52. У меня все еще три лата двадцать. Я начинаю паниковать. Паника — это когда внутри все сжимается, и ты не можешь дышать. Я знаю это чувство. Оно приходит, когда я понимаю, что не успею. Что мать ударит. Что закроет дверь. Что я буду сидеть на лестнице, а на улице минус пятнадцать, и в подъезде сквозняк, и бетонный пол холодный, и я заберусь в угол за мусоропроводом, но все равно не согреюсь.
Я начинаю двигаться. Идти между людьми, заглядывать в лица, бормотать: «Пожалуйста, помогите, пожалуйста». Это рискованно. Некоторые ругаются, толкают, вызывают полицию. Но мне нужно собрать. Нужно.
— Помогите, пожалуйста, — я хватаю за рукав мужчину в черном пальто. Он резко оборачивается, смотрит сверху вниз. У него злое лицо, красное, с сосудами на щеках. Он пахнет водкой. Так же, как отец.
— Пошла вон, малолетка, — он вырывает рукав, толкает меня плечом. Я отлетаю к стене, ударяюсь спиной о граффити с драконом. Больно. Но я не плачу. Я прижимаюсь к стене, смотрю, как он уходит. Монеты в кармане звенят. Я проверяю — все на месте. Никто не украл.
17:58. У меня четыре лата десять. Кто-то дал целый лат — пожилая женщина с палочкой, которая сказала: «Бедное дитя, Христос с тобой». Я не верю в Христа. Но я взяла монету. Мне нужны деньги, а не вера.
Я бегу к киоску, чтобы купить булочку. Но не себе. Мать сказала, что, если я потрачу хоть сантим на себя, она выбьет мне зубы. Я покупаю булочку для нее. И пачку дешевого сока. Это стоит лат восемьдесят. У меня остается два лата тридцать. Пять не набрала. Опять.
Я выхожу из киоска, сжимая в руках пакет с булочкой и соком. В кармане — два лата тридцать. Я знаю, что этого мало. Знаю, что меня будут бить. Но я не могу больше стоять на холоде. Пальцы не гнутся. Я не чувствую ног. Я иду к выходу, к трамвайной остановке, чтобы ехать в Зиепниеккалнс. Каждый шаг — через силу. Ботинки скользят по накатанному льду. Я падаю, больно ударяюсь коленом, но быстро встаю. Нельзя лежать. Если лечь, можно не встать. Я слышала, что так замерзают бомжи. Они ложатся и засыпают, а утром их находят синими. Я не хочу быть синей. Я хочу быть живой.
В трамвае тепло. Я сажусь у окна, прижимаюсь лбом к холодному стеклу, смотрю на огни города. Рига вечером красивая. Огни витрин, гирлянды на елках, люди с пакетами подарков. У всех есть дом. У всех есть семья. Все спешат туда, где их любят. А я еду туда, где меня будут бить.
Я достаю из пакета булочку. Смотрю на нее. Свежая, с коричневой корочкой, посыпанная маком. Я хочу откусить кусочек. Самый маленький. Но я не могу. Если я откушу, мать заметит. Она всегда замечает. Она считает крошки на столе, проверяет, не съела ли я. Однажды я съела полбулочки, потому что очень хотела есть. Она заметила. Она била меня скалкой по спине, пока я не упала на пол. Потом поставила в угол на колени на гречку. Я стояла там два часа, пока гречка не впилась в колени. С тех пор я не ворую еду.
Я прячу булочку обратно в пакет. Закрываю глаза. Трамвай качает, и мне кажется, что я плыву. Плыву по темной реке, и никто не знает, где я. Может, уплыть? Открыть дверь на ходу, выпрыгнуть, упасть в сугроб, убежать. Но куда? Вокзал закрывается на ночь. Детдом — я слышала, что там бьют. Улица — там тоже бьют. Везде бьют. Только по-разному.
Я открываю глаза. Трамвай подъезжает к моей остановке. Я встаю, держась за поручень, потому что ноги не слушаются. Выхожу на улицу. Здесь темно. Фонари горчат через один, и под ногами — лед. Я иду по улице Лиепаяс, считая подъезды. Первый, второй, третий. Наш — четвертый. Дверь тяжелая, я толкаю ее плечом. В подъезде пахнет кошками и мочой. Лампочка на лестнице перегорела, я иду на ощупь, держась за перила. На третьем этаже — наша дверь. Я слышу голоса. Мать с кем-то говорит. Или кричит. Я не могу разобрать.
Я поднимаю руку, чтобы постучать. Рука дрожит. Не от холода. Я знаю, что будет. Сейчас она откроет, я протяну пакет и монеты. Она посчитает. Увидит, что меньше пяти. И начнет.
Стучу. Три раза. Тишина. Потом шаги. Дверь открывается. Мать стоит на пороге. В засаленном халате, волосы спутаны, глаза мутные. Она пьяна. Это хуже, чем если бы она была трезвой. Пьяная она злая. Трезвая — просто равнодушная.
— Сколько? — она не здоровается, не спрашивает, как я. Просто протягивает руку.
Я отдаю пакет и монеты. Она пересчитывает. Я вижу, как ее лицо меняется. Губы сжимаются в нитку. Глаза сужаются.
— Где остальное? — голос тихий, но в нем столько злости, что мне хочется бежать.
— Не дали, — шепчу я. — Холодно было. Людей мало. Я стояла с трех часов. У меня пальцы замерзли, я не могла их разогнуть.
— Не дали, — она передразнивает меня. — А я что сказала? Пять латов. Пять. Ты что, тупая? Считать не умеешь?
— Я старалась, — мой голос дрожит. Я чувствую, как слезы подступают к глазам, но я их задерживаю. Нельзя плакать. Если заплачешь, она разозлится еще больше.
— Старалась, — она хватает меня за плечо. Пальцы впиваются в руку, под свитер, прямо в кожу. — Пойдем, я покажу тебе, как стараться.
Она тащит меня в комнату. Я спотыкаюсь о порог, падаю на колени. Она не отпускает. Тащит дальше, к батарее. Старая, чугунная батарея, которая никогда не греет, но сегодня она горячая. Соседи сверху включили отопление, и батарея нагрелась. Мать хватает меня за волосы, запрокидывает голову.
— Смотри на меня, — шипит она. — Смотри, когда я с тобой разговариваю.
Я смотрю. В ее глаза. В них нет ничего. Пустота. Такая же, как в моем кармане.
— В следующий раз принесешь пять, — она наклоняет мою голову. Моя щека касается горячего чугуна. Боль — резкая, острая, как нож. Я вскрикиваю, дергаюсь, но она держит крепко. — Принесешь пять, поняла? Или я тебя здесь сварю.
— Поняла, — шепчу я. — Поняла, мама. Пожалуйста, отпусти.
Она отпускает. Я падаю на пол, прижимаю руку к щеке. Кожа горит. Я чувствую, как она пузырится. Ожог. Она прижигает меня батареей, как клеймят скот.
— Иди мой посуду, — говорит она, разворачиваясь. — И не ной. Сама виновата.
Я сижу на полу, прижавшись спиной к холодной стене. Щека пульсирует, болит, жжет. Я не плачу. Я давно не плачу. Я смотрю на батарею. На ее чугунные ребра, на облупившуюся краску. На ней осталась полоска кожи — моей кожи. Я смотрю на нее и думаю: когда я вырасту, я уеду далеко-далеко, где не будет батарей, не будет монет, не будет мамы. Я уеду в Лондон, как люди в кино. Буду ходить в красивой одежде, есть булочки, когда захочу, и никто, никто никогда не посмеет меня ударить.
Но сейчас я просто сижу на полу в своей детской комнате, которая пахнет перегаром и страхом, и жду, когда боль утихнет. Чтобы встать и пойти мыть посуду. Потому что если я не вымою посуду, она ударит снова.
***
Я открываю глаза. В кабинете тихо. Солнце спряталось за облаками, и комната стала серой. Я смотрю на свои руки. Они лежат на коленях, спокойные. Не дрожат.
— Вы здесь? — слышу я голос Веры Андреевны. Он тихий, осторожный.
— Да, — говорю я. — Я здесь.
— Где вы были?
— В 2011 году, — я криво улыбаюсь. — На вокзале. Потом дома. У батареи.
Я не смотрю на нее. Я смотрю в окно, на ворон, которые все так же сидят на ветках. Они не улетели. Может, они тоже ждут, когда станет тепло.
— Мне больно это слышать, — говорит она, и в ее голосе нет жалости. Есть что-то другое. Сопричастность. Как будто она была рядом. Как будто она чувствует ту же боль, что и я.
— Мне тоже было больно, — я провожу пальцем по щеке. Там, где был ожог. Шрама почти не видно — только бледное пятно, которое я закрываю тоналкой. Но я знаю, что оно там есть. Как и другие шрамы. — Знаете, что самое страшное? Не то, что она меня била. А то, что я все равно хотела, чтобы она меня любила. Я мыла посуду, приносила деньги, старалась быть хорошей. Думала, что, если я буду хорошей, она станет другой. Но она не стала. Она никогда не станет.
— Вы были ребенком, — говорит Вера Андреевна. — Дети всегда хотят, чтобы родители их любили. Даже если родители этого не заслуживают.
— А я заслужила? — я смотрю на нее в упор. — Заслужила, чтобы меня били? Чтобы меня посылали на вокзал в восемь лет? Чтобы меня прижигали батареей?
— Нет, — ее голос твердый, без колебаний. — Ни один ребенок не заслуживает такого. Никогда.
Я отворачиваюсь. Ком в горле становится больше. Я сглатываю, но он не проходит.
— Хватит, — говорю я. — Я не хочу больше о ней.
— Хорошо, — она кивает. — О ком вы хотите говорить?
Я молчу. Думаю. О ком я хочу говорить? О том, кто пришел после. О том, кто был первым. Кто научил меня, что боль и сытость — это одно и то же.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.