Лев Рубинштейн – Время политики (страница 44)
Что-нибудь про шпионов
Ну, вы, конечно, заметили, что у нас чуть с кем-нибудь идет как-нибудь не так, так тут же сразу и шпионы.
Не все, конечно, новошпионские сюжеты так уж особенно убедительны и правдоподобны, но не могут же беспокойные сны и без того не слишком могучего разума рождать исключительно шедевры. Так не бывает – ни в искусстве, ни в жизни. Но в любом случае, – если перефразировать слова известной советской песни, – когда страна бить прикажет шпиона, у нас шпионом становится любой.
Бывают ли шпионы на самом деле? Разумеется, да. Если уж существуют в разных странах соответствующие спецслужбы, то существуют, конечно же, и шпионы – дело в определенном смысле рутинное и в большинстве случаев мало увлекательное, если посмотреть со стороны. Изнутри, полагаю, – тем более.
Но в советской и постсоветской мифологии и, если угодно, метафизике «шпион» – это нечто большее, чем просто какой-то шпион. Он непременно писался бы с определенным артиклем, если бы таковой существовал в русском языке.
Зло, как и добро, всегда требовало систематизации и наглядной иерархии. Когда я был не слишком разумным отроком, наглотавшимся недозрелой и плохо помытой шпионской беллетристики, а может быть, и под влиянием гайдаровских книжек типа «Судьбы барабанщика», иерархия носителей зла от низших ступеней к высшим сложилась в моем понимании приблизительно такая: двоечник, прогульщик, второгодник, хулиган, жулик, вор, бандит, шпион.
Шпион – зло абсолютное, неисправимое. Это посланник потусторонних сил, лишь чисто внешне напоминающий человека. Это не «бог из машины», а скорее «черт из машины», возникающий на сцене в узловые моменты истории или частной биографии и посланный в этот мир, чтобы самим фактом своего появления и существования сделать более выпуклыми навязываемые нам представления о добре и зле.
А потому столь обширна и столь богата ярчайшими образцами отечественная шпиониана, то есть все то, что в районных библиотеках обозначалось в те годы формулой «мне бы что-нибудь про шпионов».
С одной стороны, то есть по логике своего профессионального поведения, шпион должен быть незаметным, неразличимым в толпе, иначе какой же он шпион. С другой – он просто обязан был вызывать подозрение, он должен был как-то специально говорить и выглядеть. А иначе как бы мы его разоблачили? Шпион, в общем, вел себя «подозрительно». Понятно, что в эпоху военной унификации внешнего облика граждан и жестко регламентированной системы социального этикета выглядеть подозрительным было вовсе не сложно.
Заветная детская мечта поймать шпиона и мечта найти клад шли нога в ногу. Наверное, потому, что и то и другое имело отношение к сокровенному. И поэтому драгоценный «Остров сокровищ» в детском сознании встраивался до поры до времени в один ряд с одноразовыми картонными изделиями «про шпионов».
Как же страстно мы мечтали поймать шпиона! И ведь это казалось так просто! Примерно так же, как в широко известной песенке про коричневую пуговку, что лежала на дороге, по которой прошли босые ноги.
Ну, напрягись, дружок! Ну, сосредоточься же! Ну, оглянись вокруг! Ничего необычного, говоришь, не заметно? Ну как же так? А коричневая пуговка в дорожной пыли? А сшитые не по-русски широкие штаны? А клетчатый пиджак? А темные очки, в конце концов? Я помню, как мы преследовали по пятам любого человека в темных очках, не говоря уже о клетчатом пиджаке. Но огорчу тебя, читатель. Ни один из преследуемых нами так и не оказался шпионом. Какая досада, не правда ли!
А вот в книжках и кинофильмах все было так, как надо. Там шпиона обязательно разоблачали и ловили. Но ловили его лишь в последних кадрах и на последних страницах, хотя вел он себя, надо сказать, довольно вызывающе: все что-то выспрашивал, высматривал, иногда даже говорил с легким, но угадываемым акцентом – в общем, лез из кожи вон, чтобы не доставить лишних хлопот товарищам из органов. Да и разоблачал его в результате не усталый майор с «Казбеком» в крепких пролетарских зубах, а какой-нибудь не по годам бдительный пацан вроде нас, юных идиотов конца пятидесятых годов.
В начале канонического нарратива шпион еще кое-как старался выглядеть «своим» – был весел и не жаден, щедро сыпал пословицами и поговорками, умел сносно играть на баяне и петь приятным баритоном украинские песни, помогал какой-нибудь старушке донести до дому кошелку, за что несознательная и простодушная аборигенка сообщала ему о месте расположения, допустим, местного аэродрома.
Потом он не выдерживал и шел вразнос. Начинал к месту и не к месту говорить «О’кей» или, пуще того, «Ah so!», напяливать на себя пресловутые темные очки, на глазах у всех заглядывать в чужие окна, внаглую вскрывать чужие письма, в спешке ронять из карманов на пол мятые бумажки с изображением неведомых дядек в париках и вообще всячески испытывать долготерпение соответствующих органов.
Поймать его было как нечего делать, но органы почему-то не торопились. Нельзя же ловить шпиона в начале или даже в середине повествования – сами подумайте. Нельзя же с выразительным прищуром произнести неизбежную мантру «ваша карта бита, гражданин Герасимов, он же гражданин Никитенко, он же герр фон Клопф, он же Джеймс Ричардсон» раньше, чем на предпоследней странице.
Именно на предпоследней, ибо последняя страница была предназначена для того, чтобы там усталый майор, слегка косящийся в сторону прибитого к стенке Феликса Эдмундыча, ласково потрепывал свободной от мельхиорового подстаканника с крепким чаем рукой непокорные вихры какого-нибудь смущенно красневшего Генки: «Спасибо тебе, сынок! Молодец! У меня в Ельце такой же герой подрастает. Года полтора уж не видел его. Все отпуска не дают. Ну да что там, служба есть служба!» В этом месте майор чуть грустнеет, а Генка плотоядным взором вглядывается в неведомую даль, не иначе как затевая новые разоблачительные мероприятия.
Жизнь, как известно, полна противоречий и парадоксов. Парадокс в данном случае еще и в том, что вопреки той сложившейся в моем детском понимании иерархии носителей зла, о которой я упомянул в начале, и в явном нарушении этой иерархии шпионы из кинофильмов и книжек моего детства в силу своей сугубой бестолковости и отменной дурости были даже как-то не очень страшны, вроде как гоголевские черти. Иногда они вызывали даже нечто вроде сочувствия.
Мой товарищ рассказывал, как во второй половине пятидесятых годов, будучи ребенком, он со своим отцом поехал отдохнуть в какую-то Вологодскую, допустим, деревню. Отец его, детский писатель, выглядел по тем временам и тем более по тем местам довольно-таки экстравагантно, во всяком случае, по причине глазной болезни темные очки он как раз и носил. Кажется, клетчатый пиджак имел место. Впрочем, не уверен.
Так вот, сняли они комнату у приветливой бабушки, жили там тихо и благолепно, с деревенскими взрослыми и детьми завели что-то вроде дружбы, но с какого-то момента стали замечать на себе не то чтобы подозрительные, а скорее преувеличенно любопытные взгляды. Однажды мальчик случайно услышал разговор своей хозяйки с каким-то заезжим человеком: «Тут у нас один шпиён живёть. С сыном. Плохого не скажу – человек хороший. Непьющий, хотя и веселый».
Но разоблачать их никто не собирался. Во-первых, то, что они «шпиёны», было понятно и так. Во-вторых, люди-то все-таки хорошие. Чего ж разоблачать-то. Пусть себе живут, если платят в срок да еще и картошку с огурцами покупают прямо с огорода.
Правильно, пусть себе живут. Во-первых, им, шпионам, все равно не под силу разрушить наш прекрасный и яростный мир, устремленный в самобытное будущее, под завязку напиханное исключительно традиционными, генетически усвоенными, хотя и трудно формулируемыми ценностями. Не удастся им раскачать крепко засевшую в тине и глине нашу горделивую красавицу-лодку.
Ну а во-вторых, куда ж нам без них, без шпионов! Разоблачать-то ведь надо кого-нибудь! Самих себя, что ли?
Случайный эпизод
Девятнадцатого утром я проснулся от непонятного монотонного гула, доносившегося из-за леса. Я и моя семья жили тогда в подмосковных Жаворонках – снимали там дачу. Проснувшись, я уже не сумел вернуться в утренний сон, а стал зачем-то вслушиваться в этот странный гул. В этот неясный, но, как выяснилось вскоре, исторически важный шум самого времени.
Я вышел на крыльцо. На крыльце уже стоял с озабоченным выражением лица хозяин дачи, танковый полковник в отставке. «Это танки идут, – сказал он уверенно. – По Минскому шоссе. В сторону Москвы. Интересно, чего это они», – добавил он с неопределенной интонацией и включил радиоприемник «Спидола» с погнутой антенной.
Там женский голос с невыносимо советскими интонациями, которые под влиянием перестроечной разноголосицы вроде как заметно потускнели за последние пару лет, говорил что-то о «восстановлении традиционных ценностей советского народа, подвергшихся за последнее время…» Ну, понятно – примерно то же самое, что часто слышим мы и в наши дни.
Потом разные люди спрашивали меня, стало ли мне страшно в тот момент. Почему-то совсем нет, хотя я и не причисляю себя к числу беззаветных храбрецов. Нет, не страшно. Безмерно тошно.
Вскоре выяснилось, что сходные чувства испытали тогда многие. Огромные массы людей вдруг ощутили невозможность даже вообразить себе, что сейчас снова начнется «все это». Потому что слишком свежи были в памяти реалии этой, с позволения сказать, жизни. Потому что никто не успел еще забыть ни замороженных глаз комсомольских активистов, ни снотворных политинформаций, ни пьяных ленинских субботников, ни тошнотворно задушевных интонаций телевизионных дикторов, ни циклопических портретов и лозунгов, героически прикрывавших собой прорехи в заборах и прочие «отдельные недостатки», ни предсъездовских вахт трудящихся, ни многочасовых речей генеральных секретарей, ни пятилеток количества, вопреки законам диамата так и не переходящих в качество, ни много другого.