реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Оборин – Книга отзывов и предисловий (страница 86)

18
Ход жизни замедляется. Часы по-прежнему спешат. Очарованье любви однообразно, как и впредь. Поэзия похожа на вязанье. Красоты сквера и твои красы осквернены уродливою мукой, которая покажется наукой между двумя мгновениями, ведь я ухитряюсь набросать строку между двумя подпитками. В котельной четыре Полифема. Одиссей эпичен, потому что не на сдельной работе – только в собственном соку горит: легко ли выколоть гляделки всем четырем? Подобия. Подделки. И эпос заменяется досье.

«Четыре Полифема» – это четыре котла в котельной, оператором которой, как и многие в ленинградском поэтическом андеграунде, был Ожиганов. Атмосфера котельной (буквального андеграунда) и того, что окружает человека, когда он после смены из этой котельной выползает, хорошо передана в его стихах 1970‐х:

С утра с глубоким удовлетвореньем похрюкивает радио. Союз все так же нерушим. На крытом рынке марусь терроризирует огуз багровыми гранатами, леченьем тех мест расплачиваясь за расхожие раскосые глаза и пение «Калинки». Снег падает, как современный эпос, вытаптываясь нами на снегу тяжеловесно и легко. Гомеры одиннадцати ждут и ни гу-гу: экстаз запроцентован, словно крепость «Иверии» и «Вермута». Экстаз разбавлен для подвода глаз афродитозной продавщицы Веры.

В этот поневоле герметичный мир изредка долетают сигналы извне: например, голоса интуристов из стран соцлагеря. Но гораздо чаще такими сигналами, наравне с модернистской поэтической традицией, выступает книжная, архаичная культура – будь то античные мифы, исламское Средневековье или российские исторические мифологемы (так, мы можем прочесть у Ожиганова гимн декабристам). «Тоска берет», – пишет Ожиганов. Хоть какое-то лекарство от тоски, а возможно, и выход из синтаксического коловращения – попытка работать с чужой поэтической культурой.

Пример – уже упомянутый цикл «Баян». Стратановский указывает, что автор считал его пародийным, и отвергает такую авторскую точку зрения. Между тем автору, кажется, было виднее: несмотря на вполне серьезное содержание, «Баян» не может избежать пародийности именно потому, что Ожиганов прекрасно понимает, что приемы восточной поэзии в руках русского автора – бутафория. Отсюда тексты, нарочито насыщенные персидской и арабской лексикой: «Лейла фаррашем в шалмане, / будто гуль в Раха Битане, / держит жизнь мою в стакане / в добром жанре хамрийят… / Каждый – клятва на Коране! – / волосок ее – сират». Это поневоле воспринимается при первом прочтении как тарабарщина, даром что в конце цикла Ожиганов, он же Искандер Аджиган, дает словарик. «Восточное» пространство позволяет разрабатывать самые разные темы: от любовной до поэтологической (например, рассуждения о поэтическом переводе). Все эти темы обрисовывают традиционную личину поэта-неудачника, поэта, занятого изысканными ламентациями: можно сравнить «Баян» со схожей по замыслу книгой Андрея Щетникова «Диван Мирзы Галиба». Находится здесь место и жанровым оммажам: притчам-макамам, афористическим рубаи:

Бытие – это древнее море без дна, где волну расшибает и пенит волна. Берегись, если пеною море затянет: эти пенные волны – мираж, пелена!

Заглавный же «Треножник», где маска Искандера Аджигана спадает, – сборник куда большей инерции. Такое впечатление, что Ожиганов слепо следовал за символистами, занимаясь мифологическим неймдроппингом: «Обронила желудь Рея. / Темнотой спеленут бог. / Амалфея, Адрастея / наклоняют Козерог. // Подозрительный и ветхий / всех заглатывает Крон…» и т. д. Понятно, 1984 год, «тоска берет» – но древнегреческий «Треножник» остается, пожалуй, только памятником этой тоске, этому эскапизму, причем памятником с изъянами: «Отче» в качестве именительного падежа, неудобоваримые строки вроде «Эврианаса кличет сына: / „Пелопс! Пелопс! Пелопс! Пелопс!..“». Среди «античных» текстов 1980‐х выделяется только стихотворение «Геракл», пересыпанное ругательствами и жаргоном: видимо, Ожиганов представлял себе сказание о герое, как оно излагалось где-нибудь на древнегреческом базаре. Зато в начале 1990‐х цикл как будто оживает – и тематически, и формально, – вмещая в себя и настроение новой эпохи: финальным аккордом становится поэма «Одиссей», так же, как «Геракл», задействующая просторечие, но гораздо более привольная и разнообразная. Завершающая всю книгу, она подсказывает, что впереди у Ожиганова была новая поэтическая дорога.

Герман Лукомников. Стихи из России (2022–2023). Тель-Авив: Издательство книжного магазина «Бабель», 2023

Когда-то мы рецензировали детскую книгу Германа Лукомникова[18]. Теперь время книги недетской.

Лукомников – виртуоз игровой и комбинаторной поэзии, один из главных авторов в этих жанрах за всю их русскоязычную историю. Если поэзия способна говорить о страшном, о войне, о несправедливости, о вине – подходит ли для этого такая поэзия, как у Лукомникова? Оказывается, да: перед нами хроника отчаяния и сопротивления, выраженная средствами, доступными поэту. Даже если ясно, что этого больше чем недостаточно:

Это я, Герман Лукомников, не смог остановить сумасшедших полковников. Мои поэтические строчки не спасли ничьего сына, ничьей дочки. Здесь должно быть какое-то продолжение, но я не нахожу подходящее выражение

Тем не менее лукомниковские средства способны превратить короткий текст в лозунг, афоризм. Способны подать сигнал «вы не одни» многим людям – это буквально так: публикация стихотворений, вошедших в эту книгу, в журнале «Волга», по разным отзывам, стала одним из главных поэтических событий года.

Как и другие книги, посвященные катастрофе после 24 февраля, эта начинается из затакта, в самом начале 2022-го, с текста вполне эпиграфического: «Густ, / Хоть тонок / Колос / Ржи. / Пуст, / Хоть звонок / Голос / Лжи». На языке комбинаторики такой прием называется панторифмой: у всех слов есть рифменное соответствие. Но дальше книга входит в состояние, когда рифмы отказываются подбираться. Некоторое время она движется за счет чуть переиначенных цитат («Мы живем, под собою не чуя страны, / Наши речи уже вообще не слышны»; «я не Палах // я точно не Палах / я не полыхну»), комбинирует их – окончательно увязывая двух поэтических тараканов XX века:

Тараканьи смеются усища, И сияют его голенища. «Принесите-ка мне, звери, ваших детушек, Я сегодня их за ужином скушаю!»

Некоторое время она обходится голым словом: «жить / стало / тошно // слов нет». Но затем на смену почти бессловесному отчаянию приходит анализ: Лукомников реагирует на новые штампы и эвфемизмы («Разговоры о войне – / Это аберрация. / В братской дружеской стране / Идет спецоперация»; «Если долго говорить, / Что, мол, можем повторить, / Все, как говорится, / Может повториться»). Не обходится без инвектив в сторону «нашего пахана» и его присных, без рефлексии на тему русской классики, ее ответственности, ее использования в качестве ширмы: «луч света в темном царстве / разрезал всех на части», или:

Сто старушек замочу — Покаяньем заплачу. Заплачý-заплáчу… Чувств своих не прячу!!!

Читатель, хорошо знакомый со стихами Лукомникова, может заметить, что его новые тексты часто избегают привычной филиграни. Но это кажется естественным в ситуации, когда поэт пытается одновременно сконструировать чужую или коллективную идентичность и переживает утрату собственной: «Был я гений и талант / Эти вехи пройдены / Стал российский оккупант / И предатель Родины». Поэт оказывается не человеком, а перекрестком жестоких оценок. Это тяжелое положение, тут не до кунштюков, а те формулы, что все-таки удается найти, произносятся как единственно возможные. «Двадцатые / проклятые» – не такая богатая рифма, как «сороковые, роковые», но точная вне стиховедческой терминологии.

Константин Рубахин. Линия соприкосновения. Тель-Авив: Издательство книжного магазина «Бабель», 2023

«Линия соприкосновения» – это линия (м. б., «черта, проведенная» – ?) между до и после 24 февраля 2022 года; в первую часть книги входят стихи, вместившие опыт эмиграции, невольной ностальгии и довольно жесткого ее подавления, во вторую – стихи на тему войны, единственную, о которой теперь получается думать. Тема эта действительно соприкасается с новой русской поэзией вплотную – характерно, что книга Веры Павловой, вышедшая в издательстве Freedom Letters, называется так же.

Несколько предисловий, предпосланных книге, дышат почти что исступленной признательностью к автору: смысл этих признаний в том, что честность и накал его стихов служат оправданием целого поэтического поколения – по крайней мере, в настоящий момент. Послефевральские стихи поэта и политэмигранта Рубахина, сохраняя прежнюю манеру (о которой чуть впереди), становятся острее и отчаяннее. Они рисуют коллективный портрет мобилизованной на смерть нации – и констатируют распад любого позитивного содержания общей памяти:

мы поедем чтоб нас убили