реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Оборин – Книга отзывов и предисловий (страница 85)

18
Вот встретились они, за эти восемь лет он свирепо валял дурака в Navy и пил в Кейптауне, она ухитрилась принять католичество, но без толку, спалила отцовский дом в Йоркшире с двумя котами, побывала в Сайгоне, написала роман. Теперь восемь лет спустя в Будапеште. Он в пути на Балканы по делам новой службы (это серьезней, чем Форин-офис), она в перебежке от проходимца к проходимцу, и вот они уже идут по Цепному мосту, разговаривая без слов, покупают в лавочке кольца, бросают в Дунай. Ночь, Восточный вокзал. Тут бы роману и кончиться, но он продолжается, продолжается. Это тридцать восьмой, а потом война, он умирает в госпитале в Каире, она вспоминает свое католичество, и это уже, это уже смешно. Хотя может выясниться, это-то вовсе и не смешно.

Основные жанры Немцева – стихотворение-комментарий, стихотворение-синопсис: такова, например, «Смерть», изображающая гибель профессора в концлагере, или «Посвящается Збигневу Херберту», построенное как обманчивое рассуждение о преимуществах диктатуры: «Демократические Афины приговорили к изгнанию / куда больше своих философов, чем авторитарная Спарта – своих. / Правда, в Спарте их вовсе и не было, но это неважно». Такие мозговые извороты, позволяющие привыкнуть к несвободе или войне, – одна из главных тем Немцева, причем написаны эти стихи несколько лет назад, так что нужно отдать должное или его прозорливости, или чутью на всегдашнюю готовность людей к жестокости и самооправданию. Поэма «Война на экране» – именно о таком праздном восприятии. «Для стихотворения было бы лучше, будь это мои / личные воспоминания, а не обобщенные, / как бы чьи-то еще, общие воспоминания, да ведь? / А то, как ни крути, выходит неправда, выдумка», – пишет Немцев. В самом деле, такие индивидуальные переживания, которые разделяются многими, как бы списываются в область типового, не заслуживающего особого внимания опыта. Можно уловить в этой поэме отсылки к постструктуралистам – Барту с его «Фрагментами речи влюбленного», где он рассуждает о «стертости» выражения индивидуальных чувств, или Бодрийяру с его «Войны в заливе не было», где тоже рассматривается феномен «войны на экране».

Казалось бы, сегодня найти убежище в этих соображениях не получится: экранов очень много, и какие-то из них все равно будут транслировать неприятную тебе правду, которая что-то в тебе перевернет. Но у Немцева нет иллюзий насчет того, получится ли у современного человека взглянуть на эту правду. Обратим внимание на две даты – опять-таки, особенно на вторую, помня обо всем, что после нее случилось:

Это был сорок пятый год. Но нас в две тысячи двадцать первом так уже не проймешь. Мы чего уже только не видели. И уже от каких только разоблачений не отвернулись. Семьдесят лет – это все-таки кое-что! Весь прошлый век нас учил пониманию и иронии. А помните, скажем, выдающегося соотечественника Чикатило? А помните, скажем, поэт был такой, Лимонов? А помните, скажем, много чего другого?

В 2015 году Немцев пишет о «международном семинаре», посвященном «туземным событиям» и «identity, самосвідомісти», где читают верлибр о трех изнасилованных и запытанных женщинах в подвале, в то время как «руководитель секции думает: / quite a sensitive topic, quite an intensive reading, nonetheless / it is excellent»; в том же году – «Антикарательные рассуждения» о палачах прошлого и будущего: «Будущие палачи / будут и вовсе неразличимы, как неразличимы / дурная погода, бурьян, туман». Завершается это трехчастное стихотворение так: «И, собственно, что? И, собственно, ничего». Можно сказать, что Немцев везде подстилает соломки, предупреждает возможные возражения увлекшегося читателя – в этом, кстати, и состоит трезвость европейского поэта-комментатора. Тем не менее он продолжает работу:

Есть мнение, что мучить нельзя вообще никого. Думаю, с этим мнением согласны, пожалуй, все. Как правило, с оговорками. Задача литературы — снижать терпимость к этим вот оговоркам, репрессировать стремление их рассматривать, производимое нашим мозгом, — как фабрики производят шлак, а печень производит желчь.

При этом в самом тексте, обратите внимание, сразу две оговорки: «думаю», «пожалуй». Перед нами служебные, смазочные слова, которые должны обратить мысль против самих себя. В «Стихах 2022 года» (последний раздел книги) все еще работает тот же прием, но чувствуется, что поэт осознает его исчерпанность. «Ну, слышал уже я этот пиздеж: про НАТО, национализм / и так далее / про фашизм. / Кстати: фашизм. / Интересное слово: фашизм. / Очень интересное слово, / если наконец произнести его в полный голос». Через некоторое время – громче: «Давайте говорить о геноциде! / Давайте уже поговорим и о геноциде. / Не желаете / говорить о геноциде?» С тех пор поговорили и о том и о другом – разговоры эти утонули в чересполосице медийных отвлечений, в нормальности, которая при всем ее разрастании кажется неуместной. По крайней мере, какое-то время. После прочтения этой книги.

Александр Ожиганов. Треножник. СПб.: Пальмира, 2023

Это уже второе посмертное собрание поэта и критика Александра Ожиганова. Поэтическая биография Ожиганова делится на три периода, увязанные с географией: сначала это был круг молодых авторов Кишинева («бессарабский Парнас хулиганов»), затем гораздо более пестрый круг ленинградской неподцензурной поэзии, наконец, – Самара, где Ожиганов сначала вел жизнь довольно одинокую, пока не встретился с Сергеем Лейбградом и кругом альманаха «Цирк „Олимп“ + TV»: здесь он был принят не просто как свой, а как, если использовать терминологию Михаила Айзенберга, старший.

Между этими биографическими вехами – становление внятно очерченной поэтики. Трудно дать ей лучшую краткую характеристику, чем это сделал Виктор Кривулин, которого цитирует в предисловии к «Треножнику» Сергей Стратановский; процитируем и мы: «Поэзия его рассчитана на читателя, который способен ориентироваться в сложных ассоциативных ходах, улавливать прихотливые и изысканные литературные аллюзии. Судьба мировой культуры – главная тема стихов Ожиганова, и тема эта решается не на абстрактном материале, а исходя из нашего советского опыта – опыта культурной и духовной бездомности изначальной заброшенности мыслящего человека в мир, построенный по законам лагерной зоны, и в язык, порожденный параноическим приблатненным сознанием. Странная поэтика стихов Ожиганова – несколько сюрреалистичная, глуховато-взрывчатая, обостренно-совестливая – коренится глубоко и в заветах русского Серебряного века, и в традициях европейского неоромантизма». Мы имеем дело, таким образом, с позднесоветским изводом мандельштамовской «тоски по мировой культуре», с учетом всех приоткрывавшихся щелочек, сквозь которые на эту культуру можно было посмотреть (например, как указывает тот же Стратановский, сквозь «Игру в бисер» Гессе – даром что поэма, отсылающая к этому роману, написана в сверхархаичной форме двух венков сонетов). В ход идут вещи узнаваемые, «джентльменский набор» интеллигента (символическая поэма «Круг зодиака» посвящена, собственно, зодиакальным созвездиям, цикл «Треножник» строится вокруг греческой мифологии). Но идут и более далекие от магистральной русской традиции культурные пласты: таков большой цикл «Баян» с подзаголовком «восточно-западный диван», написанный под маской Искандера Аджигана. В его основе культура ислама: религиозные тексты, поэзия арабских, персидских и индийских авторов. Впрочем, уже в «молдавской» поэме «Парканы» появляются «зеббы поднятых труб» – свидетельство чтения «Тысячи и одной ночи».

В преддверии всего этого, впрочем, нужно одолеть поэму «Барак», которая как бы приземляет ожидания. Вышеназванные щелочки, собственно, – в стене барака. Пусть не лагерного, а рабочего – того пространства, которому дал звучание Игорь Холин. Холину не пришло бы в голову описывать это убогое пространство, взывая к Аонидам. Ожиганову – приходит.

Опущен в темноту пустой барак, Где мой ребенок Просит молока, Где только балки вместо потолка, Где из прорех застиранных пеленок Кристаллы звезд сверкают кое-как. Моя жена ногами шевелит И плача смотрит, Смотрит на огонь… Начало дня – смотри! – не проворонь: Мы будем выходить отсюда по три В густых слезах, как стая Аонид.

Слезы на глазах муз искусства пришли из Мандельштама («Я так боюсь рыданья Аонид»). Примечательно, что, согласно сразу двум мемуаристкам, Мандельштам нетвердо помнил, кто такие Аониды. Ожиганов, как мы увидим ниже, в греческой мифологии разбирался прекрасно, но в обстановке барака 1960‐х Аониды – это только знак чужеродной бытовому безобразию высоты. Дальше – уже ближе к Холину: «Нас разбудил рабочий. / Отхаркиваясь, как / Полдюжины собак, / Он говорит: „Устроили бардак, / И в зеркало никто смотреть не хочет!“» В поэмах «Бык», «Парканы» вновь слышна знакомая просодия, воспитание на замечательных образцах XX века (Мандельштам, Пастернак, Андрей Белый) – размашистый, если можно так сказать, звуковой шаг, изысканные ассонансы: «Перечеркнуты строки. Молчанье. / Но слежавшийся дерн шевеля, / крот – подсобник, толмач и начальник / роет злую нору северян».

Вообще сборник «Треножник» являет все разнообразие формальных идей, подтверждает, что здесь Ожиганов был мастером. Здесь чувствуется та формальная школа, адептом которой был Бродский – знакомый Ожиганова в молодости. Этой школой, набором формальных приемов, вообще хорошо передается бродскианство как общее настроение эпохи. Блестящий сплин, синтаксическая вязь – из‐за чего эти стихи трудноцитируемы. «Поэзия похожа на вязанье», и цитировать, как мы сейчас увидим, приходится целыми большими периодами: