Лев Оборин – Книга отзывов и предисловий (страница 106)
Здесь есть и еще одно, возможно непредвиденное, проявление «искренности»: в приговских описаниях встреч с Иными ощутим явственный ужас – и желание этот ужас передать, в том числе протискивая через ироническую рамку. Пригов хочет подступиться к тому, «что не может быть концептуализировано»[69]. В отношениях с Иным могут быть разные стратегии, например принятие. В одном из своих сборников Пригов создает Сверхкатегорию – «Махроть всея Руси». Это «великий зверь» и одновременно некая всепоглощающая субстанция, нечто среднее между сологубовской Недотыкомкой и тем, что сейчас называется хтонью («Махроть» даже фонетически похоже на «хтонь»). Возможно, шагом в сторону от этого ужаса становится принципиальное разграничение между собой и Иными – как в знаменитом стихотворении «Вот избран новый президент…», где интерес к президенту другой страны вытекает из полнейшей его, президента, внеположности говорящему. Как и большинство приговских жестов, этот – амбивалентен: с тем же успехом стихотворение можно прочитать как манифест обывательского равнодушия, недалекости (и в таком качестве оно будет включено в раздел «Обыватель»). Но когда перед лицом Махроти всея Руси понимаешь, что у тебя есть несколько вариантов поведения, это уже неплохо. Например, в одном из диалогов, включенных нами в собрание, персонаж по имени Пригов перехватывает инициативу и расправляется с персонажем по имени Сталин, еще одним Иным из числа приговских – и, конечно, не только приговских – демонов.
Государство. XX век задал отношениям поэта и государства исключительно мрачный тон. Несмотря на это, для поэта-концептуалиста отношения с государством, претендующим на главенство в дискурсивной среде, продуктивны. И язык государства, и его модели взаимодействия с гражданами предоставляют огромный материал для поэтического переосмысления – и присвоения:
Здесь нужно отметить две вещи. Во-первых, ироническому отношению способствует временная дистанция. В то же время она не гарантирует безопасности: известно, что позднесоветский эксперимент Пригова с расклеиванием «обращений к гражданам» – то есть вылазка на территорию государства, вызов его монопольному праву обращаться к людям – окончился принудительным водворением поэта в психиатрическую лечебницу. Во-вторых, «Государство», строго по классической дихотомии, не тождественно «Родине», что формулирует и сам Пригов, на фрейдистский манер сравнивая Государство с отцом, а Родину с матерью. Пригов постоянно размышляет об административном, бюрократическом и дидактическом языках советского государства, о его символике. Государства постсоветского здесь меньше: его язык интересует Пригова скорее как свидетельство его хаотического становления. «Так я страдал над государством / Пытаясь честно полюбить» – в этом признании «мерцающего» героя приговской поэзии чувствуется и отношение художника к своему материалу.
Гражданин. Слово «граждане» – непременный зачин приговских «обращений». «Понятно, что поэт, литератор, производитель стихов, будучи, естественно, рожденным, проживающим и внедренным в социальный контекст эпохи, политические события и каждодневную окружающую жизнь, является по сути своей существом социально-гражданственным, что и проявляется в его поступках, оценках, говорении и, в разной степени редуцированности, в его писаниях», – писал Пригов в постсоветском эссе «Если в пищу – то да (Гражданская лирика)». «Он рассказывает о тех временах / Когда положить партийный билет на стол / Считалось гражданской смертью / А порой и просто прямой смертью и оканчивалось»: исторический контекст сам подсказывает Пригову предмет для исследования. Может ли гражданство стать сущностной характеристикой человека – и что произойдет, если эту характеристику изъять? В позднесоветские годы, когда лишение гражданства было одной из карательных мер – а в символическом плане предполагалось как мера наиболее суровая, – это были как минимум любопытные вопросы. Любопытно и само слово «гражданин»: сакрализованное благодаря образцам «гражданской» лирики, от «Поэта и гражданина» Некрасова до «Братской ГЭС» Евтушенко, оно становится максимально стертым в повседневном употреблении. Слово «гражданин» постоянно не равно человеку, человек прикрыт им как маской («Гулял я в виде скромного / Простого гражданина») или из него выламывается. Показательно, что любимый приговский герой Милицанер, будучи образцом гражданской доблести, гражданам противопоставлен.
Господь. Тема Бога, божественного для Пригова важна в первую очередь в соположении с проблемой творчества. С одной стороны, Господь – демиург, the ultimate creator, и Творение похоже на любезную концептуалистскому сердцу игру[70]:
С другой, одна из приговских масок – маска избранного поэта, Гения, – предполагает прямой контакт с Небом. Господь вступает с Поэтом в диалог – «божеский разговор», оценивает его творения, направляет его. Поэт может Его бояться, а может быть с Ним на дружеской ноге и даже имитировать Его голос. Что, собственно, входило в поэтические программы до всякого концептуализма: с одной стороны, торжественные «Потерянный рай» Мильтона и «Пророк» Пушкина (пародируемый Приговым в одном из стихотворений про Милицанера), с другой – кощунственная «Война богов» Парни. Пригов, как обычно, удален от обоих полюсов: и рассуждения в духе «Наш Господь от ихнего Господя / Отличается как день от преисподня», и подступы к теодицее подражают прежде всего наивным представлениям о божественном – «святой простоте».
Гений. Приговская поэтология предполагает деконструкцию образа поэта как Избранного. Делается это через повторение
Пригов постоянно работает с пушкинским мифом и мотивами пушкинской поэзии. Его отождествление с Пушкиным («я тот самый Пушкин и есть») – жест двойного назначения. Как мы знаем, графомания – еще один постоянный предмет приговской рефлексии – особенно любит рядиться в пушкинские одежды (см. статью Ходасевича «Ниже нуля» с примерами текстов графоманов, которые буквально утверждали, что в них вселился дух Пушкина или они являются его реинкарнациями). С другой стороны, фигура Пушкина неизбежно наводит на размышления о «вакансии поэта» – универсального сочинителя, способного описать и объяснить мир «понятным нашим общим языком». В отрыве от мифологии такая фигура обозначает социально-литературную функцию, роль – и Пригов, при всех оговорках, на такую роль претендовал.
Героизм. К фигуре Гения близка фигура Героя – но характерно, что Пригов редко назначает на эту роль себя: ведь Гению пристало петь Героя, посвящать ему оды. Разумеется, оды эти – пародические, остраненные: героика (в том числе советский героический пантеон: Буденный, Дзержинский, Павлик Морозов…) интересует Пригова как феномен, вчуже. Здесь вновь происходит размежевание с романтическим мифом. Такой топос, как борение с природой, решается в сниженно-рациональном ключе:
Гибель. Гибелью часто оканчивается путь героя. В стихах Пригова о насильственной смерти (см. выше, «Рок»), о внезапном конце, о смерти как процессе и переживании, пожалуй, больше всего проявляется его близость к обэриутам (близость, которую Пригов в частных разговорах отрицал). Их тоже завораживала в смерти дихотомия физиологического и метафизического: достаточно сравнить многочисленные немотивированные исчезновения в стихах и прозе Хармса – и его же тягу к описанию насилия.