Лев Оборин – Книга отзывов и предисловий (страница 108)
Война. Говоря о войне, Пригов и опосредует личный опыт – знакомство с воевавшими людьми, и суммирует советские идеи жертвенности и героики, и проговаривает общественные неврозы, связанные с атомным оружием, китайской и американской угрозой, «звездными войнами» и т. п. Есть у него и тексты, пародирующие сюрреалистскую отвлеченность в обращении с военной тематикой. «Война (пишу я по-азербайджански) / Есть (я пишу опять по-азербайджански) / Кофеварка (и это пишу по-французски) / На столе (это я пишу по-армянски) / Аллаха (это я опять пишу по-азербайджански)»: через обозначение языков здесь называются реальные противники/комбатанты, а «французское» вкрапление, возможно, как раз указывает на объект пародии.
Высокое. С одной стороны, Пригов часто говорит о Боге, Духе, Гении. С другой стороны, он ходит вокруг мысли о том, что окончательно подлинный разговор на эти темы невозможен: искренность попыток как бы подтверждается стратегией ускользания от дурного пафоса. Раздел культурных новостей на старой «Ленте.ру» некогда назывался «О высоком», – вероятно, предполагался ироничный штамп, но вышла неразрешимая неловкость. Это чувство неловкости, может быть, главный концептуалистский страх, преодолеваемый разве что в поздних картотеках Льва Рубинштейна, которые достигают нормализации сентиментальности, ее искупления. Пригов, беря узнаваемые, классические цитаты «о высоком», прибегает к своему излюбленному приему – нагнетанию аффекта, его усилению
Высокое – это еще и физическое понятие высоты, взмывание в небеса. Пригов не раз обыгрывает и этот романтический топос, который продолжает его волновать скорее в обэриутском изводе: стихотворение про старца, который «вдруг как взрывчаткой / В небеса взнесен», отсылает к хармсовским мотивам спонтанного полета или исчезновения («Молодой человек, удививший сторожа»). По словам Бродского, Ахматова говорила, что только Хармс мог описать такое: шел человек по улице и вдруг полетел. Вполне возможно, что Пригов обращается в стихах о полетах к хармсовской категории чуда, которое не требует риторических обоснований. Воплощением этого чуда (человек действительно взял и полетел!) становится, в частности, Юрий Гагарин – один из приговских персонажей.
Вопросы. То и дело задавая вопросы, Пригов почти всегда указывает на недостаточность этого инструмента познания – или, по крайней мере, на то, как сложно сформулировать правильный вопрос: «Думаешь, смерти нет? / Не думаю! – / Так ты же философ! – / Вот почему и не думаю». «Надо просто не понимать» – одна из максим беляевской философии: как ни странно, за вопросами, которые еще Сократ полагал лучшим способом постижения истины, у Пригова нередко стоит тупик – безответность.
Вина. Категория вины у Пригова неожиданно обширна – а виновным в многочисленных прегрешениях и катастрофах то и дело оказывается сам говорящий, причем вина его может нарастать как снежный ком, в духе опять-таки хармсовской «Связи»:
Объявляя себя виноватым то в неустройствах всего мира, то в детской жестокости, Пригов экспериментирует с категориями жертвенности и исповедальности. Можно вспомнить один из его перформансов 1990‐х – выступление в телепередаче «Знак качества», где Пригов повинился перед телезрителями в том, что в детстве «жестоко, до крови избил мальчика Сашу», и попросил у этого Саши прощения. Но этим дело не кончилось: «А еще я хочу повиниться за все обиды, принесенные тебе другими людьми. И еще хочу повиниться за всех обиженных перед всеми обиженными. И вообще в нашей жизни очень, очень не хватает покаяния!»
Ясное дело, что тот, кто берет на себя вину за все вообще, оказывается в выигрышной – и опять-таки возвышенной – позиции. Идея покаяния, индивидуального и коллективного, – весомая часть политического и антропологического дискурса по крайней мере с окончания Второй мировой войны; так до конца и не случившееся, не оформленное политическое покаяние – больная тема российского демократического движения начиная с перестройки. В «Знаке качества», где он обращается «к городу и миру», или в стихах про избитого приятеля, где он фиксирует свою внутреннюю речь, Пригов, пусть ерничая, показывает пример, ролевую модель и создает еще одну фигуру – фигуру Виноватого.
Визуальное. Для Пригова роль художника была не менее важна, чем роль поэта. Существует область, где эти роли объединяются: это визуальная поэзия, стихограммы, созданные с помощью пишущей машинки. Советская машинопись – своеобразный визуальный артефакт, который можно понимать как вынужденную демонстрацию бедности (ср. с выставкой «Русское бедное», чье название стало нарицательным) – или сознательную демонстрацию аскетизма. Это сочетается в приговских стихограммах с сериальностью, принципом повтора, который придает тексту тотальность и в то же время позволяет высветить в нем разные грани смысла. Стихограммы могут оказывать почти гипнотическое воздействие – особенно в большом масштабе: в 2020 году завершилась успехом (хочется верить, что в самом деле) борьба за сохранение гигантского мурала на Профсоюзной улице в Москве, воспроизводящего стихограмму «АЯ» на стене панельного дома[72].
Предисловия
Елена Баянгулова. Слова как органические соединения. М.: Русский Гулливер; Центр современной литературы, 2014
Первое, что делает Елена Баянгулова, – очерчивает частное пространство, в котором разворачивается ее речь, в котором заключаются предметы описания. Это пространство не статично: оно может сокращаться до минимума, фактически ограничиваться оболочкой говорящего («мне совершенно нет до этого дел» – не одного дела, а каких бы то ни было); может, напротив, включать в себя весь доступный кругозор, но тогда воздух в пространстве становится разрежен («Чуть дыша, срывался с неба самолет / Душно. В легких закипает кислород»). Две цитаты – из соседних стихотворений; наглядный контраст означает принципиальную важность поиска пределов этого частного пространства. В сознании даже и тех, кто считает себя знатоками поэзии, нередко присутствует индикатор поверки «подлинности» стихотворения: стихи «настоящие», если «поэту удалось выразить то, что хотел бы выразить я, но не могу, потому что я не поэт». Но гораздо интереснее другой подход: поэту удалось выразить то, о чем я не имел никакого представления. При такой смене ориентиров оказывается, что продемонстрировать частный мир, со всей его герметичностью, – действительно достижение. Больше того, выясняется, что этот мир притягателен.
Среди стихов книги есть и такие, которые можно представить как пересмотр всего образного состава поэзии Елены Баянгуловой. Из очерченного мира теперь вынимаются звенья, осуществляющие коммуникацию между образами; остаются только образы – как набор предметов, например, в доме. Стихотворение превращается в инсталляцию:
Но текстов этой направленности здесь не так много: при другом взгляде фрагментарность может ассоциироваться и с энтропией:
Баянгулова умеет ценить разреженность словесной атмосферы, но не допускает кислородного голодания; «слова как органические соединения» говорят, разумеется, не только о «химической» модели построения текста, но и о том, что с помощью слов описывается то, что в английском языке называется словом
Поэтому, может быть, финальной привязкой служит высказывание холодное и горькое («Адам мой муж / ты одинок забыт всеми кроме меня / помни кроме меня»); понижение температуры замедляет движение. Связи труднее разорваться. Такая констатация позволяет не обращать внимания на тех, кто извне сферы смотрит на двух человек, танцующих подводное танго; когда-то этим чужим наблюдателям наскучит зрелище, и они выпустят шар (раковину, книгу) из рук – но наскучит ли танец тем, кто остался внутри шара?
Воннегут писал: «Земляне всегда вели себя так, как будто с неба на них глядит громадный глаз – и как будто громадный глаз жаждет зрелищ». Самодостаточность, освобождение от громадного глаза – одна из главных тем стихов Елены Баянгуловой. От ассоциации с громадным глазом читатель этой книги предостережен: даже если он потребует следующего слайда, подводное танго, которое танцевали не ради него, останется в его памяти.