Лев Оборин – Книга отзывов и предисловий (страница 105)
Рок. Говоря о судьбе, Пригов часто прибегает к интонациям, которые вводят в искушение заподозрить здесь «настоящую», а не сконструированную специально искренность (см. ниже, «Искренность» и «Искушение»). Это и патетика разговора о всепожирающем времени («О, время – сумчатый злодей!»), и горечь перед лицом смерти другого человека, и макабрический ужас, когда смерть появляется в стихах как персонаж (Grim Reaper), и даже злорадство. Но судьба у Пригова – не обязательно неизбежность. Не всегда это банальный конец, который всех ожидает, не всегда рок связан с другой «приговской» стихией, Рутиной: судьба может быть необычна, фантастична, непредсказуема.
Родина. Патриотический пафос исключительно питателен для концептуалиста: здесь пародировать не перепародировать, осмыслять не осмыслить. Родина, страна для Пригова – и повод поговорить о власти, и некая коллективно-единая сущность, вбирающая в себя все приметы пространства и времени, как в большом тексте-каталоге «Широка страна моя родная», из которого мы узнаем, что никто «лучше нас» не умеет
и т. д. Эта сущность, как к ней ни относись, остается определяющей и для жизни, и для текста. Присутствие карнавального врага – Рейгана ли, Картера ли – придает ей «самость», субъектность. Пригов, впрочем, способен вообразить разные России, которым в будущем придется между собой договариваться – или расходиться в непонимании. Не отсюда ли растут корни «Теллурии» Сорокина, которого с Приговым объединяет не только дружба, но и метод?
Разум. Работая с положениями философии и логики, Пригов создает самые абстрактные свои тексты, демонстрирующие, однако, «фирменные», псевдонаивные логические сдвиги. Пригов часто рассматривает (разумеется, иронически) фигуру интеллектуала, а еще – сам процесс мышления: «Всякая вещь определяется по точности явлению / и условно угадываемой сути / Лошадиная морда, например, проглянувшая / во тьме, по явлению есть / неожиданность и недолжность, / а по сути – черт-те что». В этих стихах выясняется, что от метафизики до физиологии один шаг – но, по счастью, и наоборот: от физиологии до метафизики. Возможность этого шага-сдвига всегда волновала Пригова.
Искренность. Идея искренности проблематизировалась гораздо раньше, чем дебютировал Пригов. В оттепельной критике поднимался вопрос «об искренности в литературе», что вызвало панику у литературного начальства. Уже в 1980‐е заговорили о «новой искренности» – и, конечно, Пригов, чуткий к любым новым веяниям, поучаствовал в этом разговоре, создав одноименный сборник. Тем не менее говорить об «искренней» авторской позиции Пригова невозможно, даже когда он произносит знаменитое «Я лежал – Пригов Дмитрий Александрович!». Какой бы тонкой ни казалась маска, отделяющая в приговском случае автора от лирического субъекта; как бы ни «влипал» автор в эту маску – невозможно ни избавиться от нее, ни принять ее как имманентное свойство автора. Все риторические приемы Пригова приходится считывать с поправкой на маску – и помнить, что таких масок может быть много. Это, однако, не означает ограничения. «Замена „искреннего“ творчества на перформанс… парадоксальным образом указывает у Пригова на возможность (только возможность!) анархической свободы от власти языка, культурной традиции, авторитетных дискурсов», – пишет Марк Липовецкий[68]. В каком-то смысле это свобода актера, шута – но она заведомо больше, чем свобода того, кто внутри этих дискурсов закрепощен.
Липовецкий вспоминает приговскую формулу «искренность на договорных началах». Договор этот, опять же, театрального свойства: нам предлагают посмотреть спектакль об искренности, рассмотреть ее не как жизнь, но как жизнеподобие. Это не искренность, а «как бы искренность». Стихи из сборника «Новая искренность» Пригов в авторском предуведомлении называет «знаками ситуации искренности». В предуведомлении к «Графикам пересечений имен и дат» он издевательски подсчитывает, что в этом сборнике «искренности (истинной, нерефлексирующей, онтологической, так сказать) процентов на 88». Громкие возмущения, чистые порывы («О, как мне хочется ее расцеловать / И вместе с нею плакать беспричинно»), задушевные исповеди, отсылки к друзьям и знакомым, перечисления подлинных мест работы и путешествий, даже нарочито энигматические, саморазоблачительные конструкции («Капелька крови на клюве голубя / Искренность партийного работника») – все это в исполнении Пригова заставляет в первую очередь приглядеться: кто сейчас с нами говорит? Пригов как теоретик совершенно не доверял наивности, часто отождествлял ее с невменяемостью. Пригов как практик видел в наивности неиссякаемый источник для исследования, для постоянной имитации – задолго до эпохи нейросетей.
Искусство. Это еще одна из магистральных тем Пригова: ипостаси художника и перформера для него были не менее важны, чем ипостась поэта. Его стихи на эту тему – рефлексия об искусстве, не только изобразительном, но и, так сказать, Искусстве с большой буквы (с непременной поправкой на проблематичность всякой большой буквы в приговской оптике). Можно рассмотреть одно из самых известных стихотворений Пригова:
«Жизнь, явившаяся в форме Долга» – это, опять-таки, та самая искренность/наивность, для которой не существует двойного дна высказывания. С другой стороны, будучи человеком искусства, Пригов не может не отдавать должного его гипнотическому воздействию: отсюда вчуже восхищенные стихи о Данте или об опере «Тангейзер». Вообще музыка, свободная от множества обременений текстуальных и визуальных искусств, кажется, больше всего приближает Пригова к разговору о «чистом искусстве». Попытки его иронического остранения, в свою очередь, тоже остраняются:
Появление мотива денег, которые художники-романтики именовали «презренным металлом», не случайно: искусство для Пригова – поле столкновения ценностей. Можно поставить рядом стихи о скульпторах, к чьим великим творениям вдруг подползает «жижа» из лопнувшей канализации, и о художниках, которые осознают, что в связи с подорожанием кистей и красок их творения теперь стоят дороже. Классическое сравнение денег и дерьма подчеркивает приговское желание столкнуть «низкий» и «высокий» миры. Можно сказать, что Пригов, заставляя взаимодействовать «высокую» и «низкую» топику, делает свой поэтический мир универсальным.
Искушение. Многие стихи об искушении у Пригова связаны с эротикой: «Какая стройная мамаша! / Какой назойливый сынок! / Ну что за жизнь такая наша! – / Уединиться б на часок». Но искушения в мире Пригова отнюдь не только сексуальные: наряду с либидо тут активно действует деструдо, причем часто одно от другого неотделимо. Пригов играет с традиционными образами искусителей, вплоть до знаменитого библейского – «если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя», вплотную подступаясь к теме Героизма (см. ниже).
Иные. Галерея существ, с которыми взаимодействует герой Пригова, впечатляюще обширна: от вполне земных болезнетворных бактерий до аллегорических зверей (так, коростель, ради рифмы опустившийся на приговскую постель, – это Плотинов Нус), неумерших мертвецов и непроявленных духов, которых Пригов так и называет: «иные». Мир Иных принципиально синкретичен, они способны к трансформациям – по крайней мере, в глазах смотрящего:
Иным может стать и человек сам для себя – оказавшись в чужеродном пространстве («Я брел по берегу моря / Все время себя вспоминая…») или даже распавшись на части, на отдельные сущности: