Лев Лосев – Эзопов язык в русской литературе (современный период) (страница 39)
– Привет. Как дела?
– Ничего. А ты как?
– Тоже ничего. Только скучно чего-то. У тебя нет ли чего-нибудь хорошенького почитать?
– Есть. Хочешь из классики – «Дед Архип и Ленька» Горького, читал?
– Нет. Но давно мечтал. Спасибо…292
Эзоповская модель этого разговора ничем не отличается от аналогичных в художественном тексте. Здесь есть ряд экранов: стереотипные фразы бытового разговора, упоминание «классики», имени Горького и названия горьковского рассказа; есть и маркеры: невероятность предложения скучающему другу хрестоматийного рассказа, который всем с детства в зубах навяз, и каламбурное указание на название труда Солженицына («Дед
То же и в шпионаже. Когда советский разведчик передает в Москву кодированные сведения о системе ПВО в округе Колумбия, закодировано специфическое послание: «ракеты такого-то типа установлены там-то в таком-то количестве и т. д.».
То же и в roman à clef, где закодированы конкретно события из жизни конкретных лиц.
Когда же поэт Маркин сочиняет свое стихотворение про «бакенщика Исаича» (см. III.5.1.3), он не сообщает читателю ничего специфического, только самого общего характера информацию, типа «Солженицын – хороший писатель, шельмование Солженицына не обосновано». Более того, он
Бессодержательные с точки зрения магматической информативности, эзоповские тексты художественной литературы подтверждают со всей очевидностью общий тезис формалистов, Бахтина и Выготского: в искусстве форма (код) есть содержание293.
1.1.1. Эта формула ограничивает поле деятельности исследователя текста областью «как», но для исследователя литературы (понимаемой здесь не как сумма текстов, а как процесс, протекающий в обществе и истории) не снижает остроту вопроса «зачем?».
В чем, например, принципиальное отличие «Нового мира» 1960‑х годов от тех разделов американской печати, которые специализируются на сенсационных разоблачениях бюрократической коррупции, злоупотреблениях корпораций и т. п.? В чем отличие, иными словами, эзоповских писателей от muckrackers294 типа Джека Андерсона, чьи статьи так любит перепечатывать советская пресса? Джек Андерсон добывает и доставляет читателю разоблачительную информацию, тогда как эзоповский писатель намекает на информацию, скорее на сумму информации, которая читателю уже известна по опыту, по слухам или благодаря другим каналам (например, зарубежным радиопередачам). В одном из сатирических журналов в 1906 году была помещена, например, басня Шмидова «Свинья, овес и мужик»:
Если читатель уже знал, что министр внутренних дел Дурново оказался замешан в незаконной спекуляции овсом и что император Николай II на представленном ему докладе написал резолюцию: «Убрать эту свинью», – тогда этот читатель мог понять иносказание басни. Но если читатель уже знал – зачем сочинение? Зачем в журналах той поры все эти бесчисленные каламбуры с именем и саном самодержца – «колюшка» (мелкая рыбешка и пренебрежительное от Николай), «Самозванов» (рифмуется с Романов и намекает на незаконность самодержавия), «автор романов» (каламбур) и т. д., и т. п.? На вопрос «зачем?» Чуковский дает несколько наивный ответ:
До девятого января многие русские люди относились к Николаю с состраданием, считая его слабым, несчастным, но добрым. После девятого января – любовь заменилась презрением и ненавистью. Так как писать о царе было запрещено, то газеты и журналы стали прибегать ко всевозможным уловкам,
Безусловно, это неверно. Смысл и оправдание эзоповского искусства в том же, о чем говорил Выготский в заключение своего классического анализа басен Крылова в «Психологии искусства»:
…аффективное противоречие и его разрешение в коротком замыкании противоположных чувств составляет истинную природу нашей психологической реакции на басню. <…> Разве не то же самое разумел Шиллер, когда говорил о трагедии, что настоящий секрет художника заключается в том, чтобы формой уничтожить содержание? И разве поэт в басне не уничтожает художественной формой, построением своего материала того чувства, которое вызывает самым содержанием своей басни?297
1.2. В самом деле, что является
Последнее бахтинское положение отлично иллюстрируется серией анекдотов о Ленине, которые распространились в последние два десятилетия. С формальной стороны большинство из этих анекдотов отличаются нехарактерной для жанра примитивностью (вплоть до полного отсутствия) фабулы, острого сюжетного поворота, который обычно и ценится в анекдоте. Отсутствие фабулы, фокусировка на стилевой стороне делает невозможным перевод на иностранный язык такого, к примеру, анекдота:
Ленин стучится в дверь к Крупской: тук, тук, тук.
– Кто там?
– Это я, Вовка-морковка.
Сюжета, который можно было бы пересказать на другом языке, здесь нет. Катарсис, переживаемый русским слушателем анекдота, основан на стилистическом перепаде: сакральное «Ленин и Крупская» срывается в ту крайне вульгарную стилистическую сферу, где в качестве речевого эротического раздражителя используются слова и фразеологические обороты детской речи («Вовка-морковка»).
Мы взяли анекдот о Ленине в качестве наглядного примера. Вообще, анекдоты – жанр пограничный с эзоповским и не вполне эзоповский, так как тема в них (например, как здесь, тема – «Ленин») дается зачастую прямо, не иносказательно. Но в принципе тот же механизм катарсиса можно выделить и в реакции читателя на эзоповский текст. Так, в стихотворении Вознесенского «Стыд» изображение эзоповски зашифрованного Хрущева («король страны») вводится в крайне вульгарный сюжет («немытые ноги»)300.
Так нам открывается структура эзоповского текста в ее подлинной перспективе: 1) внешний уровень вербализованного содержания, 2) уровень содержания, на которое намекает иносказание (как правило, тривиальный), 3) глубинное содержание социально-психологического характера – катарсис. Читатель, живущий в обществе, где царит идеологическая цензура, будет вновь и вновь с волнением следить за этой опасной игрой, в которой интеллект обыгрывает власть, участвовать, хотя бы пассивно, в этой игре, не столько анализируя или реагируя чувствами на эзоповский текст, сколько
В этой перспективе становится очевидным, что и запретительная цензура государства носит по существу ритуальный характер. И не только идеологическая цензура. Цензурирующая функция нужна государству не прагматически, а сама по себе, как атрибут мифа власти. Именно это объясняет такие на первый взгляд нелепые факты, как то, что фильмы Андрея Тарковского или некоторые произведения Аксенова передаются советскими государственными агентствами для публикации за границу, но их обнародование невозможно внутри страны, что в технических библиотеках засекречиваются иностранные (!) журналы с новинками технологии, или, как описывает в романе «В круге первом» Солженицын, создаются многоступенчатые фильтры секретности вокруг учреждения («шарашки»), в котором работают среди прочих пленные немцы, которых вскоре предполагается отпустить на родину, некоторых – в Западную Германию.
Каждая публикация эзоповского текста в обход всезапрещающего государства радостно празднуется интеллектуальной частью общества. Эта радость звучит в одном из писем Чехова (1886 год):