реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Гудков – Литература как социальный институт: Сборник работ (страница 124)

18

С повышенной силой эти обстоятельства переживаются в обществах «запаздывающей модернизации» – Германии, России, Италии, Испании, отчасти – Латинской Америки. В условиях, когда собственно общественные связи и структуры в сравнении с авторитарной властью и государством слабы, здесь формируется группа интеллектуалов, претендующих на представительство «национальной культуры» и, соответственно, воплощающих и развивающих ее «национальную литературу» как замену общественного мнения, возмещение дефицитного пространства публичности. Задачей писателя становится изображение или выражение национальной (для латиноамериканцев – континентальной) истории в наиболее значимых моментах и вместе с тем в полноте и осмысленности целого.

Таково, например, самопонимание русской интеллигенции XIX в. от Гоголя и Герцена до Блока и Горького. Функционально близкая ситуация складывается в Германии после Франко-прусской войны, к 1870‐м гг. В идеологически нагруженном противопоставлении «безродному космополитизму» (образ которого окрашен в данном контексте сильными антифранцузскими и антиеврейскими чувствами) формируется и внедряется культ национальной литературной классики, и стандартные бюстики Гёте и Шиллера украшают книжный шкаф добропорядочного и законопослушного «истинного» гражданина, как общедоступные томики типового собрания их сочинений – по истечении срока авторских прав – его полки[394]. Можно привести и другие примеры, скажем, Испанию рубежа веков, после окончательного крушения бывшей «великой империи». Испаноязычный «модернизм», в литературной технике ориентируясь на «Европу» (и прежде всего – со сдвигом в одно поколение – на французских «парнасцев» и символистов), отвергает современное общество и историю во имя «подлинной», но до времени скрытой «интраистории» и еще не воплощенного, таящегося в глубине народной жизни «будущего» (метафорика провинциальной глуши, образ и «миссия» Дон Кихота в лирике и прозе А. Мачадо, эссеистике и путевых заметках Унамуно, Асорина, Ортеги-и-Гассета, «призвание Америки» в поэзии Дарио, очерках П. Энрикеса Уреньи, выдвинувшего представление о единстве латиноамериканских литератур и стадиальности их развития).

Во всех этих случаях группы интеллектуалов опираются на давно действующие и трансформируемые механизмы письменности, на результаты многовековой рационализации понятия «литература». Укажем опорные точки этих исторических трансформаций (параллельно с «литературой» похожие перипетии переживают понятия «писатель» и «автор»).

Наследуемая и переосмысляемая европейской традицией Нового времени семантика латинского слова «литература» (от litera, буква) включала такие значения, как «алфавит, письменность» (Цицерон, Тацит) или (латинская калька с греч. grammatice) «филология, образованность, гуманитарная ученость» (Квинтилиан, Тертуллиан). И вплоть до XVIII в. это понятие не содержало никаких явных для нашего современника признаков «эстетического», «художественного» или вообще относящегося к «искусству». Важнее было то общее, что объединяло литературу как беллетристическое повествование с другими типами письменных сообщений – риторикой, философией, историей, дидактикой, эссеистикой, «наукой»[395].

Само формирование письменной культуры, первичная рационализация значений которой восходит к Платону, означает фиксацию ключевых ценностей и норм данной культуры силами определенных специализированных групп[396]. Функция этих групп, связанных с «центральными» для всего целого подсистемами и институтами конкретного общества, состоит в том, чтобы задавать и поддерживать структуру данной социокультурной системы как в пространстве (связь центра и периферии через письменную коммуникацию), так и во времени (передача кодифицированного наследия от поколения к поколению). Определение литературы через эту коммуникативную функцию указывало лишь на общий момент записи и трансляции, поскольку еще не дифференцированный состав «литературы» включал в себя все, что охватывалось «культурой». Адресатом же подобной коммуникации оставалась группа носителей «культуры», содержательный состав которой был им по определению известен, а потому не представлял проблемы и не требовал специального указания. (В современную эпоху, теперь уже «после литературы» и, по выражению Дж. Стайнера, «в посткультуре»[397], но тоже за пределами единой, нормативной ее идеологии, роль такого, самого общего обозначения всего, что специальным, рефлексивным образом закрепляется, воспроизводится и передается в рамках общества, переходит к понятию «средства массовой коммуникации». Акцент и здесь перенесен на инструментальный аспект – средство сообщения – и на всеобщность его принципиально не уточняемого адресата, т. е. на самое коммуникацию в ее технических характеристиках посредника. Однако на этот раз особо подчеркивается: адресат этот – массовый, иными словами – любой член данного общества и даже всего мира в том аспекте и на том уровне социального взаимодействия – а это лишь один из его уровней, – в котором данный индивид – такой же, как всякий другой.)

Для всего периода идеологической значимости «культуры» можно показать устойчивую связь литераторов и культурных центров общества, взаимопроникновение идей «литературы» и «образования». Так в Германии – в оппозиции к университетам старого, средневекового типа в Виттенберге, Лейпциге и др., которые сохраняли консервативные ориентации на схоластические образцы, – на рубеже XVII–XVIII вв. в Галле и Гёттингене возникли новые университеты, строившие обучение на идеях «новогуманистического» образования и «практического благочестия». В качестве материалов для эстетического и исторического самовоспитания использовались классические тексты. Античное наследие понималось при этом как форма, по которой конструировалась и отлаживалась национальная культура (принципы «соревнования» с древними у Канта, Лессинга и Гердера против идеи «подражания» у Винкельмана).

Показательно, что эталоном здесь признавались именно греческие образцы культуры независимых полисов, а не римская или абсолютистская государственность с их политической и военной мощью (этот последний тип ориентаций для Германии связывался с французской моделью культурного развития, где централизованная монархия в ее имперских претензиях и церемониалах сращена с институтом Академии и ее нормативным контролем над языком, с аристократическим пафосом и риторическими принципами классической словесности). Идеальный мир философии и литературы, науки и искусства мог возникнуть для слабой в политическом отношении Германии не в результате цивилизаторской деятельности светской власти (как во Франции, где император и двор выступали покровителями просвещения и изящных искусств, особенно визуальных и репрезентативных – драматического и музыкального театра, парадной живописи), а лишь благодаря индивидуальному, воспринимаемому через письменность образованию, задачу которого и приняли на себя университеты нового типа. Начала «калокагатии», провозглашенные литературой и университетами в качестве воспитательного идеала, основывались не на старой элоквенции, а на индивидуальном, свободном и «естественном» выражении человеческой души и тем самым – национального духа. Отсюда упор в университетской программе, в манифестах литературного самосознания на родной («народный») язык, приоритет национальной литературы как основного предмета внимания и занятий образованного человека.

Существенную семантическую дифференциацию и специализацию значений понятие «литература» претерпевает в XVIII в.[398] У Вольтера оно получает двойной смысл. С одной стороны, это само сообщество «истинных» писателей, мир образованных и «достойных». С другой – письменная культура, владение навыками которой определяет членство и поведение в этой «закрытой» группе избранных. «Литературе» в этих значениях противопоставлялась «публика». Тем самым очерчивались как социальные, так и культурные границы письменно-образованного сообщества. Понятие «литература» выступало символом и фокусом коллективной идентичности группы, которая и указывала в семантике слова на основание собственной авторитетности. В дальнейшем повышенная значимость «литературы» шаг за шагом обобщается, абстрагируется, все больше переходя с группы высокостатусных носителей литературного авторитета на совокупность производимых и оцениваемых ими текстов. Тем самым семантика понятия по-прежнему сохраняет исходную связь с группой полноправных носителей и представителей литературной культуры. Однако литература здесь уже наделяется автономно-эстетическими значениями: собственно искусства (системы правил) создания произведений «на века» и самого корпуса подобных эталонных текстов.

Соответственно, в этот период (с середины XVIII в.) обретают полноту своих значений и понятия «автор», «писатель». В сословном обществе и аристократической культуре роль писателя, тем более профессионала, получающего за свою работу деньги, отсутствует либо презирается. Отсюда – анонимность или псевдонимность изданий, отсутствие имени автора на титульном листе и вынесение его в лучшем случае лишь в завершающий книгу колофон, крайняя редкость портретирования авторов, кроме аллегорических изображений высоких классиков прошлого[399]. Теперь понятие «писатель», отделяясь от «переписчика» или «писца под диктовку», начинает наполняться, с одной стороны, общекультурной семантикой независимого авторитета, глашатая «законодательства разума», выразителя «власти общественного мнения» (словосочетание фиксируется в 1787 г.). С другой – закрепляются собственно социальные, институциональные аспекты писательской роли, связанные с моментами государственного контроля над обретающей значимость и автономность сферой литературы и устанавливающие границы имущественных прав и ответственности создателя текстов – юридической, фискальной, цензурной и др., а стало быть – социальные барьеры, «маршруты» циркуляции и зоны влияния соответствующих речевых практик[400].