реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Аскеров – Визит к архивариусу. Исторический роман в двух книгах (II) (страница 18)

18

«Тяжело ей. Тяжелей чем нам,– думал Ефим.– Что цепи наши? Железо оно и есть железо. Вот детишки… Они потяжелее любых цепей. Живые души. Крохи. Они еще не понимают, как ей тяжело. Долго, очень долго еще они этого не будут понимать. Может, никогда и не поймут. И хорошо если поймут, когда она будет жива… Мать не бросит их. Умрет, но не бросит… Даже став взрослыми, когда больно нам и страшно и, когда в предсмертии, мы все кричим: «Мама!». Мы зовем ее, как зовем Господа».

…К горлу подступил ком. И брызнули огнем глаза. Не от встречного ветра Богом проклятых Соловков. Лицо было под плотной овчиной тулупа. Ему припомнился недавно прочитанный им в Москве стих незнакомого ему поэта Дмитрия Кедрина.

Казак полюбил девушку, а она сказала ему, что ей «полюбится тот, кто матери сердце ей в дар принесет».

 «Я пепел его настою на хмелю,

 Настоя напьюсь и тебя полюблю!»

 Казак с того дня замолчал, захмурел,

 Борща не хлебал, саламаты не ел.

 Клинком разрубил он у матери грудь

 И с ношей заветной отправился в путь:

 Он сердце ее на цветном рушнике

 Коханой приносит в косматой руке.

 В пути у него помутилось в глазах,

 Всходя на крылечко, споткнулся казак.

 И матери сердце, упав на порог,

 Спросило его: «Не ушибся, сынок?»

Он, Сапсан, знавший чертовы зубы и медные трубы, прочитав его,

заплакал. Там о матери всего пара строчек, но таких, что сердце в клочья.

…Тогда на Юзовке он не знал ни этого поэта, ни этих его жгучих строчек. Он думал о маме. Он жалел эту женщину с детишками. И вдруг его, как оглушило.

– Бах-хо! – слышит он возглас Азима.

 Он резко оборачивается. Нет, это не Азим. Это тоже чернявый, с такими же, как у шкипера усами и накаленными углями глаз. Он смотрит вперед. Ефим невольно бросает взгляд туда же. Гигантского роста мужичище с широченным плечами, из влившегося в Одесский этап Ростовской колонны, на которого невозможно было не обратить внимание, каким-то образом, дотянувшись к женщине, взял у ней мальчонка и усадил себе на шею. Пацаненок заверещал еще пуще. Мать всполошенно крикнув – «Отпусти, окаянный!» – подбежала ближе. Воспользовавшись этим гигант подхватил и ее с девчушкой.

– Не ори,– прогудел он пароходом,– Умаялась ведь. Понесу немного.

По колонне побежала волна беззлобных смешков и подначек.

И некая волшебная сила откатила Ефима далеко-далеко назад. К его малолетству. Отец также, забросив его на шею, шел к берегу. Мама пыталась отнять его. А отец подхватыва и ее. Она также дрыгала ногами, но уже без тревоги и весело звенела, чтобы он отпустил их…

И этот мужик, один к одному, походил на отца. Только у папы на голове пышно вились черные кольца волос, а у этого рыжие.

– Господин урядник! – окликнул вперди шагавшего конника, один из стражников.– Спирин охальничает.

Урядник оценив представшую картину, сразу все понял.

– Пущай… Баба с ребятенками устала… Токмо ты, Бурлак, не забижай их, – разрешил он и снова направил лошадь во главу колонны.

– Не забижу,– гуднул Бурлак.

А мальчик все плакал да плакал.

– Мать, шо он у тебя никак не угомонится? – спрашивает женщину Спирин.

– Голоден он,– говорит она.

– Эва! – жалостливо тянет Спирин и, задрав голову, прогудел:

– Кандальные! У кого шо есть подкиньте дитятям.

Колонна засуетилась. И пошли по рядам черствые корочки. Больше ничего и ни у кого не было. А у Когана имелось кое-что получше. Что значит хрусты. Хрусты они везде хрусты… Тот конвоир, что пожаловался на гиганта, в эту ночевку, у реки, получил полтинник, чтобы тот в ближайшей Юзовской лавчонке купил что-нибудь съестное. Обрадованный щедростью каторожника он принес ему бутылку кваса, булку хлеба и кругляк ливерной колбасы.

– Тебя, случаем, не Азим зовут? – спросил он того, кто выкрикнул «Бах-хо!».

– Ёх, Аgа Rehim,– сказал он на чужом наречии, хотя по-русски говорил не хуже русских.

– Рахим, значит,– сообразил Коган.

– Можно и так,– согласился Басурман.

– Кличка есть? – поинтересовался Ефим.

– Нет,– недовольно поморщился он.

Очевидно, русскоязычный этап об этом его много раз спрашивал. И вопрос и ответ на него он знал наизусть.

– Меня зовут Ефим,– протянув руку Рахимке, назвался он.– Кличка – Сапсан.

– Это кто Сапсан? – пробасил над ними, приотставшийся Спирин.

– Я Бурлак,– назвался гигант и, внимательно посмотрев на него, добавил:

– Мне говорили о тебе.

– Кто?

– Весточка была,– уклончиво ответил тот.

«Сапсан… Сапсан…» – зашушукались в колонне.

Все стало ясно. Блатная братия получила малявы от Одесских паханов. Наверняка отписали, что он упокоил двух легавых и в большом уважении у воров.

– Рахим,– обратился он к смугляку,– тебе удобней будет. Вынь из переметки моей хлеба, колбаски и кваску… От Одесской братвы детишкам и матери,– громко объявил он.

Черствые корочки хлеба, что мальчонка жадно посасывал, он поспешно сунул за рубашонку и ринулся на белую булку… Бурлак с помощью Рахимки и Ефима ссадил их на обочину. Улучив момент Коган сунул в одеяльце крошки рублевку…

…Этап дикушей из Юга Петр Александрович перехватил у самого Нижнего Новгорода. Он опередил его на целую неделю. Многих из того конвоя, что дожидались там южан, Троцкий знал в лицо. А стоявший над ним ротмистр, по фамилии Чубайс, оказался его давнишним приятелем, с которым он не раз и не два пивал белого винца. После того, как южан пристегнули к основному этапу Троцкий сунув Чубайсу четвертную купюру, попросил его приглядывать за его непутевым племянником Коганом.

Эти 25 рублей, обеспечивших Когану благоволение ротмистра, через несколько дней сослужили еще лучшую службу. Не будь ее и тех хрустов, что Петр Александрович втихаря передал Ефиму, Бурлака захоронили бы еще тогда, там, в глухом бездорожьи под Муромом. Без отходной и креста на могильном холмике.

На ночевке, в перелеске под самым Муромом его укусила змея. Ужалила за икру, когда со сна переворачиваясь, он придавил ее к земле. Он дико вскрикнул. Вскочил на ноги и увидев уползающую гадюку сразу все понял. Ступней здоровой ноги он наступил ей на голову, а затем ухватив за извивающийся хвост, несколько раз двинул ее о ствол березы.

– Что с тобой, Даня? – еще как следует не проснувшись, спросил Коган.

– Пропал я, Сапсан. Гадюка жальнула.

– Куда?

– Вот! – задрав брючину, показал он на укушенную икру.

– Не бзди, Бурлак. Не пропадешь,– снимая с себя брючный ремень успокоил его Ефим.

Ему вспомнилось, как в одну из ночей у Бронштейнов Лейба рассказывал о каком-то знаменитом путешественнике, осмелившегося в одиночку перейти пустыню Сахару. Его возле колодца, который, среди песков, вырыли бедуины, укусила не какая-то там лесная гадюка, а самая страшная – кобра. Впилась в руку. После ее укуса человек умирал в течение пяти минут и в страшных муках. Путешественник не растерялся. Затянув ремнем предплечье, чтобы кровь с ядом не пошла к сердцу и мозгу, он ножом разрезал место укуса и стал высасывать и сплевывать вместе с кровью смертельную отраву. И хорошо колодец был полон воды. Он пил ее и рвал. Пил и рвал… Вода не позволяла яду свернуть кровь. Яд, однако, делал свое страшное дело. Смельчак потерял сознание… Очнулся он в том же месте, но уже под тенью бедуинского шатра. Провидение распорядилось так, что они, кочевники пустыни, как раз на верблюдах своих подошли к колодцу. И они-то по своим, известным им методам, вмешались в схватку со смертью, которую вел организм человека. Хлопотавший над ним древний старик, оказавшийся бедуинским лекарем, потом, когда путешественник пошел на поправку, сказал ему: «Ты, чужестранец, наверное, хороший человек. Аллах посмотрел в глаза твои и ты по его велению сделал то, что спасло тебе жизнь… Иначе, ты в лучшем случае остался бы без руки, а в худшем стал бы ты добычей койотов»…

Ефим вспомнив тот рассказ Лейбы, стал действовать так же, как тот смельчак-путешественник. Затянув ремень выше колена, он стал вопить: «Дайте ножа!» Кто-то стал звать конвоиров. Нож мог быть только у них. Но он чудесным образом оказался у Рахимки. Тому, кто звал стражников, он, на своем татарском, прошипел – «Кяс сясини». Тот его понял лишь потому, что Рахимка показывал ему жестом , закрыть себе рот. Фима резанул укус сверху вниз и зубами впился в мякоть Даниной икры. Он высасывал зараженную кровь и отплевывал ее в траву.

– Воды! – отплевываясь командовал он.– Ему нужна вода.

Хорошо этап стоял у ручья… И тут набежала охрана. Один из солдат, выхватив тряпицей из догоравшего костра, уголь и приложил его к разрезанной ране.

Бурлак ревел, как раненый медведь. Вся колонна, оцепенев смотрела на Бурлака и на кровавый подбородок Ефима.. Те, кто не знал что случилось, думали, что Сапсан задрался с Бурлаком… Прибежавший на шум ротмистр сначала молча понаблюдал, а потом, топнув сапожищем, заорал:

– Что раззявились?!.. Этап – в движение!.. Ему ничем не поможешь… Пусть подыхает… Господь покарал душегуба… В движение! Пшел! – сверкал глазами Чубайс.