18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лесли Хартли – Ночные страхи (страница 102)

18

– Не хочу трепать языком, сэр, – сказал он, – но я случайно увидел, как миссис Крамбл сунула себе в сумку того большого жука. Я говорю это только затем, чтобы вы не подумали на меня или мою жену. Мы никогда бы такого не сделали, и я решил, что надо поставить вас в известность.

– И правильно, Генри, – сгласился Маркус.

Через три дня к Маркусу с важным видом подошла дочь миссис Крамбл, девчонка двенадцати лет, и сказала:

– Сегодня мама не придет. Ее увезла неотложка. Врач думает, это аппендицит.

Это оказалось кое-что пострашнее, и через несколько дней миссис Крамбл скончалась.

Маркус был донельзя расстроен, его мучила совесть: ведь он намеренно выставил скарабея на видном месте, рассчитывая на чью-то алчность. И все же он не мог не испытывать облегчения от того, что его дом наконец избавился от этого «насекомого», этого «жука», этой «твари». Так что вообразите его оцепенение, когда через несколько дней после похорон зазвонил дверной колокольчик, с необычайной настойчивостью, и Маркус, открыв дверь, увидел на пороге дочь миссис Крамбл. Она держала в руке, намотав нитку на палец, маленький сверток в оберточной бумаге.

– Ой, мистер Фостер, – сказала она и замялась, ее глаза увлажнились, по щекам скатились слезы. – Когда мама поняла, что ее дни сочтены, она велела отдать вам вот это. Она сказала, это тот странный жук, который стоял у вас на камине. Сказала, что он ей очень приглянулся и она соврала вам, что разбила его, но это было не так, и она не хотела умирать с ложью на губах. Она едва успела его завернуть, как ее не стало. Так что вот. – Девочка протянула Маркусу сверток.

В кои-то веки Маркус заставил свой разум работать быстро. Никогда, никогда он не принял бы, тем более от дочери умершей домработницы, подарок, который причинил его подсознанию, пусть даже если оно заблуждалось, столько беспокойства.

– Она была так добра, что подумала об этом, – сказал он, возвращая сверток, – и ты была так добра, что принесла его мне. Но, пожалуйста, пожалуйста, оставь его себе. Возможно, он чего-то стоит, дитя, я не знаю, но, как бы там ни было, мне бы хотелось, чтобы ты оставила его у себя в память о той доброте, которую твоя дорогая мама проявила ко мне.

Девочка шмыгнула носом и взяла сверток.

– Он довольно красивый, – с сомнением проговорила она, – но если вы хотите, чтобы мы его взяли…

– Я настаиваю, – твердо сказал Маркус, – и надеюсь, он принесет вам удачу.

Вскоре Маркус снова попросил своего суеверного друга провести у него выходные. К его удивлению, ибо друг был педантичен в таких делах, ответа пришлось ждать несколько дней. Друг извинился и сообщил, что он сейчас в Риме, но вернется через несколько дней.

«Я встретил кое-кого из твоих знакомых, – писал он, – и мы говорили о тебе». Он не выразил надежду, что Маркус повторит свое приглашение, хотя вполне мог бы – ведь они были старыми друзьями, но Маркус и без того пригласил его снова. В свое время он провел в Риме несколько зим, и помимо желания увидеть друга им двигало желание посплетничать о римских знакомых. Поэтому он предложил следующие выходные, и даже с ночевкой.

«И можешь не волноваться о скарабее, – добавил он, – я от него избавился, расскажу как, так что дом очистился от нечистой силы».

Его друг ответил, что он в восторге от такой новости, но сможет остаться в гостях только на одну ночь, поскольку вечером в воскресенье должен вернуться в Лондон.

Маркуса это слегка задело, но он напомнил себе, как опасно поддаваться излишней сентиментальности, прогрессирующей с возрастом.

Встретившись, они вдоволь наговорились о разных вещах и о римских знакомых, обретших для Маркуса новую яркость после стольких лет, а затем речь зашла, разумеется, о «происшествиях» в «Райском угодье».

– Так что ты сделал с этим скарабеем? – спросил его друг.

– О, – беспечно ответил Маркус, – его украла моя горничная.

– И что было дальше?

– Ну, дальше она умерла. Очень грустно все вышло. Но не надо было его красть, так ведь? Я ее об этом не просил. – Он все еще чувствовал свою вину.

– Думаю, тебе повезло, – сказал друг, оглядываясь и потягивая носом воздух. – Я думаю… я так думаю, Маркус.

Сквозь открытую дверь кабинета под острым углом виднелся дверной проем столовой.

– Поражаюсь, как ты был прав, – заметил Маркус. – Должен признаться, я не вполне тебе верил насчет скарабея, но ведь я вырос в скептической атмосфере. Мой отец, – он замялся, – в общем, он был рационалист. Ты наполовину меня убедил, но только наполовину. В каждом доме случаются несчастья, не только в этом. Ты знаешь, что местные называют его «Домом смерти»?

– Нет, я не знал.

– Что ж, теперь знаешь, и причина может быть в том, что он двести лет назывался «Райским угодьем». Мне кажется, связать смерть с Раем – вполне вдохновенная и прекрасная идея. Одно ведет к другому.

Его друг вгляделся в дверной проем.

– Не прогуляться ли нам немножко, как думаешь? Я плохо сплю, ты знаешь, а народная мудрость гласит: «Пообедал, милю сделай».

– Миля – это многовато, – ответил Маркус, – но давай разомнемся, я только за. Но пойдем по тротуару – дорога с этим движением на самом деле опасна.

– Мне хочется подышать свежим воздухом, – сказал его друг.

Они вышли из дома и зашагали по тротуару. Мимо них, в свете фонарей, с ревом проносились машины.

– Может, уже вернемся? – спросил Маркус.

Друг повернул голову в ту сторону, где предположительно находилось «Райское угодье».

– Направь мои незрячие шаги еще чуть дальше, вон к тому пригорку[140], – продекламировал он, явно не желая возвращаться.

Они прошли еще немного, и друг Маркуса споткнулся о бордюр и упал навзничь. Маркус в оцепенении смотрел, как он лежит на спине и не спешит вставать, подогнув под себя одну ногу, а другую откинув под неестественным углом.

Маркус попытался помочь ему подняться, но друг отмахнулся. Слегка поежившись, он повернул перекошенное лицо к фонарю, отчего оно обрело желтушный оттенок, и произнес с надрывом:

– Спасибо, что всего лишь сломал мне ногу, а мог бы и убить. Тебе никто не говорил, что у тебя дурной глаз?

Радости и печали[141]

Всегда есть, куда развиваться, но не всегда есть когда. Генри Китсон израсходовал и даже перерасходовал все отпущенное ему время. В юности он увлекался всем подряд, был погружен в океан всевозможных желаний и стремился слиться воедино со своими увлечениями, достичь значительной и достойной цели, в которой все его существо, все содержимое его личности выразится полностью и навсегда.

Эти цели принимали различные формы. Он собирался покорить Маттерхорн (в те дни это был настоящий подвиг) и только по незнанию обошел вниманием северный склон Эйгера. Он разучивал «Лунную сонату» и добился почти безупречного исполнения, даже последняя часть не внушала ему ужаса. Помимо этих достижений он пытался научиться читать и говорить как минимум на пяти языках: его тетя Пэтси, старшая сестра отца, добилась этого, значит, сможет и он. Он собирался сократить свой гандикап[142] в гольфе, составлявший двенадцать, чтобы играть без форы на старте или даже с плюсовым гандикапом. Он собирался написать книгу (только не мог выбрать тему), которая станет классикой и обессмертит его, вписав имя Генри Китсона в историю.

Были у него и другие амбиции.

Увы, ни одна из них не реализовалась, и вот он разменял восьмой десяток, и ему было нечем гордиться. Он жил без забот и хлопот – с пенсией от фирмы, где проработал почти полвека, и со своими собственными сбережениями – и не старел душой. Он не чувствовал себя «на свой возраст» и не желал даже думать об этом, по-прежнему ощущая себя пылким, амбициозным юнцом, каким был в двадцать пять лет.

В отличие от большинства пожилых людей, имеющих склонность прибедняться, он был не стеснен в средствах. Он нанял себе в помощники полисмена в отставке, который прибирался в доме, готовил еду и водил машину. Уилсон (для Генри Китсона просто Билл) был идеален: делал все что положено, и не делал ничего неположенного. Это выгодно отличало его от некоторых предшественников, которые вели себя в точности наоборот.

Возникнув после долгой череды этих, по большей части никудышных, старателей (такое слово было в ходу в прежние дни, но им обозначали золотодобытчиков), Билл, разумеется, являл собой в глазах Генри сплошное совершенство. После многих лет беспросветного мрака в домашнем хозяйстве Билл показался прямо-таки ясным солнышком. Всякий раз, думая о нем, Генри возносил (если удавалось вспомнить) благодарственную молитву небесам.

Вместе с тем Генри не мог иной раз удержаться от искушения, как это обычно бывает, понукать и без того прыткого скакуна. Билл был прыток, как призовой конь, и Генри иногда просил его выполнить работу, о какой никогда не посмел бы просить его менее прилежных предшественников.

С приходом Билла на Генри, говоря словами Эмили Бронте, снизошел «безмолвный покой». Бытовые неурядицы остались в прошлом, больше не было причин для негодования, для противостояния – ничего похожего на ощущение Сизифа, поднимающего на гору неподъемный камень. Ни малейшего недовольства. Иногда Генри задавался вопросом, не получал ли он прилива жизненных сил от своего былого недовольства. Возможно ли, что противостояние прежней прислуге, непроизвольная потребность ставить их на место – и самоутверждаться, давая им понять, кто в доме хозяин, – каким-то образом заставляла его крепче держаться за жизнь, продлевая ее?