Леонид Юзефович – Дачники. Любовь, дружба, семейные тайны, летние романы и комары – в рассказах современных писателей (страница 5)
(Какая-то ерунда. Кажется, с ростом я попал в молоко.)
А иногда мне кажется, что мы с ним ещё до сих пор едем,
меняем поезда, самолёты, вызываем такси и едем.
Зачем мы едем, не знаю.
Во тьме ли мы едем, не знаю.
В свет ли мы едем, не знаю.
Вдвоём ли мы едем, не знаю.
Вообще ли мы едем, не знаю.
Но теперь мы едем домой.
…Наверное, мы никогда не приедем домой. Он затерялся сперва где-то в прошлом, потом во снах. Только иногда я чувствую свой нынешний дом как неожиданный укол счастья. Когда возвращаюсь с дальней дороги. И когда в переменно-облачный день входит косое солнце с утра, а оно бывает только в первой половине: у меня окна глядят на восток. И этот раскрашенный неправильным кривым прямоугольником пол. Всего лишь до середины комнаты – потому что дальняя часть паркета никогда не чувствовала на своей спине (животе?) солнца. И этот недолгий свет на рассвете на противоположной стене.
Я пишу этот текст, но почти комический тут герой, Владимир Николаевич, это так звали моего подложного дедушку, почему-то не хочет оставаться комичным и опять через моего отца (папа пишет мне письмо на почту, и я вижу, что он что-то новое мне прислал во всплывающем верхнем окне на стационарном экране) вдруг возвращается в текст, принципиально всё в нем меняя:
“Мои дети, – пишет папа в давнишнем своём воспоминании, которое он мне сейчас снова прислал, – считали его занудным и, скорее всего, имели на это право, по крайней мере в те минуты, когда худощавый седовласый посторонний дедушка подробно перечислял все многочисленные ингредиенты борща, чтобы оценили они тяжёлую работу их родной прабабки, приготовившей еду. Как появились дети вместе с бабушкой и прабабушкой на даче Владимира Николаевича Александрова – отдельная история, связанная с его неудачной, как оказалось, попыткой склеить совместную жизнь со своей бывшей женой, хотя их брак разметала война более тридцати лет назад.
Об его участии в войне я и хочу написать несколько строк. Мы с ним разговаривали очень немного, и его воспоминания ограничивались фразами, сказанными по ходу наших по большей мере деловых общений, связанных с работами по даче.
Каким образом он оказался на финской войне, я не знаю. О ней было сказано только одно: «Я подумал, что всё закончилось, и приподнял голову. Тут мне и влепили пулю в ключицу».
Когда началась война с Германией, его жену, мою первую тёщу, мобилизовали как медицинского работника и сразу отправили на фронт. У Владимира была бронь, но, рассудив о двусмысленном положении мужика, жена которого воюет, он отправился в военкомат. Владимир Николаевич хорошо бегал на лыжах и занимался альпинизмом, возможно, это способствовало тому, что он попал в диверсионный отряд, решающий задачи тактического значения за линией фронта. С улыбкой вспоминал: «Идём на лыжах, а навстречу нам поток солдат с криками: куда, мол, вас несёт. Отвечаем: туда, куда и вам надо бы».
«Как-то раз немцы обнаружили нас на подходе. Мы обедали в лесу, по двое ели из одного котелка. Мозгами моего сотрапезника мне забрызгало всё лицо. Кое-как отбились…»
«Странное ощущение испытывал я в минуты опасности, как будто я смотрю на себя со стороны: вот он бежит, вот падает, вот стреляет. Как-то сказал об этом друзьям, они посмотрели на меня с сожалением и сказали: “Нет, Вовка, мы – это всегда мы”. Больше я об этом не распространялся»”.
Конец цитаты.
Тут важно сделать одно пояснение: папа мой пишет “мою первую тёщу”. Так оно и есть. Мама моя (я помню своей детской памятью только её белую плиссированную юбку, ничего более) тоже приезжала на эту дачу. Потом в двадцать девять она умерла, мне тогда было шесть.
И мне почему-то так важно это папино воспоминание о подложном дедушке. И чужая жизнь встаёт очевидным дымом и не уходит. По крайней мере, не сразу. И это – удивительное: “попытка склеить совместную жизнь со своей бывшей женой, хотя их брак разметала война более тридцати лет назад”. Какие же были люди. Простите, Владимир Николаевич, что я назвал вас выше занудой.
Последние все четыре раза она мне снилась как бы недовоплощённая: я иду от калитки по дорожке к главной веранде, уже взрослый, мимо небольших клумб (там душистый горошек, ещё какие-то не вспоминаемые во сне цветы, название которых я помнил, но вот сейчас забыл), но никогда не могу дойти до крыльца – ткань сна морщит и рвётся, пространство рябит, и вот я уже проснулся.
А в последний раз мне дали дойти до ступенек. Я не вижу никого – ни Владимира Николаевича, ни прабабушку Тату, ни бабу Сашу, ни, разумеется, фрагментарную маму с её белой юбкой, ни папу. Никого нет. Дача и дачный участок пусты. Они только мои.
Тогда я, даже не чая на эти ступеньки взойти (всё равно не дадут), останавливаюсь, оглядываюсь, как будто в последний раз, на этот малый лесок, на цветник, на колодец – и вдруг начинаю петь.
Вся ирония моего действия и ситуации в том, что в реальности у меня нет ни слуха, ни голоса. Но вдруг неожиданно в этом пространстве сна звуки выстраиваются в нужной тональности, в нужном порядке, и голос идёт мощно и точно, как он никогда у меня из горла не шёл.
Возможно, рай – это место, где ты обретаешь голос и слух.
Впрочем, возможно, рай – это то, что ты больше никогда не увидишь.
Хотя кто его знает… Может, где-нибудь там я опять увижу эти молодые лица (ведь даже баба Саша тогда была моложе меня сегодняшнего), что-то скажу маме (например, что ей очень идёт эта юбка), отвечу всё четко и правильно про обеденную клеёнку, увижу молодого отца.
Потом выйду на парадное крыльцо (надеюсь, все помнят, что были ещё непарадные сени, а стало быть, и непарадные ступеньки), обогну дом и увижу, что вместо пепелища вдруг возникла совершенно неземной красоты веранда, третья, белоснежная, небывалая, никогда не существовавшая, где всё белое-белое: и потолок, и стены, и пол. И даже столы, и кресла, и коврики – тоже белые. И ветер треплет лёгкие белые занавески.
И ты пойдёшь-пойдёшь туда проверять – что там в буфетах? Не спрятались ли там какие-нибудь предположительно дорогие сервизы (типа кузнецовского фарфора, хотя не факт: почему-то никак нельзя разглядеть клейма)?
А когда дойдёшь, вдруг поймёшь, что всё это больше неважно.
Что есть только голос и звук. Бывшие милые лица. Исчезнувшая жизнь. Так ничему нас и не научившая. Летящие занавески. Счастливая пыль. Солнечные неровные пятна.
Ты повернёшься и пойдёшь по тропинке обратно, мимо тёмного дома, светлого сада, зная наверняка, что никогда сюда уже не вернёшься. Да и не надо никуда возвращаться.
И вот тогда-то и выйдет с тобой попрощаться похожая на поросёнка, ничейная собака Белка.
Майя Кучерская. Заольшье
1
Наголо бритые, так ведь вши. И тот вон со шрамами, а этот хром, сильно вывернута левая ступня. Но так-то – дети и дети. Мальчики. Сидят за партами, смотрят.
Это первая их встреча.
Он пришёл сегодня пораньше, чтобы всё подготовить, достать краски, бумагу, наполнить стаканчики водой, и увидел в окно, как они высыпали во двор из другой половины того же большого деревянного дома, в котором проходили и занятия. Двор был отгорожен от улицы дощатым забором, но ворота стояли раскрытыми, ждали груз? И ни один к воротам даже не приблизился, не попытался выглянуть, узнать, кто там шагает по дороге мимо, все жались поближе к дому, к широкому крыльцу. Они, конечно, гудели, но тоже словно приглушённо, и не играли. Один только поддразнивал сорванной веточкой чёрного местного котёнка, но сам же вскоре соскучился, ветку бросил.
Вот и сейчас они сидели тихо. В белых рубашках, подпоясанные верёвками, кто в опорках, кто бос, хотя ой рано ещё босыми бегать, первая острая травка только пробилась, листья на деревьях едва высунули младенческие носы. Но как будто все здоровы, никто не болен, их тут жалеют – заботятся, лечат и кормят по нынешним временам сытно: суп, каша, компот, случается и хлеб с маслом. Педагоги приехали из Киева, что эти дети пережили – видели своими глазами. Теперь учат мальчиков всему, не только математике-чтению, но и петь хором, и копать грядки, и рубить дрова, а ещё спорить, быть свободными от предрассудков гражданами молодого советского государства. Называют тут все друг друга “товарищ”.
– Товарищи. Мы будем с вами рисовать. Вы любите рисовать?
Моргают. Кто из вас рисовал раньше? Молчат. Он смотрит им в глаза.
Вот у этого на первой парте – тёмно-карие, зоркие, приглядываются, но словно исподтишка, у соседа в шрамах – каштановые с зелёными точками, полная остановка, спит? У того, что сидит за ними, – серо-голубые, ровное светящееся серебро. У чернобрового рядом с окном на второй парте – сверкают как угли, будто хочется им кричать. И ещё один с такими же красивыми выгнутыми бровями на третьей парте у стены – брат? Только смотрит глуше, тише, будто устал уже до смерти.
И глаза ни у кого не улыбаются, не смеются. Печалью, как пеплом, присыпаны. Что там на дне? Он смотрит и тонет.
У кареглазого – стрельба в ушах, едкий свист пуль. Что-то грохнуло за окном их классной комнаты, он вздрогнул всем телом и едва не вскрикнул.
У каштанового лицо в мелких розовых шрамах – стёкла летели в правую щёку и шею, и он забывал уклоняться, потому что смотрел и оторваться не мог: отца, ловкого и острого на язык пекаря, властного и строгого главу их большой семьи схватили два великана и выдирают ему бороду с проседью.