Леонид Юзефович – Дачники. Любовь, дружба, семейные тайны, летние романы и комары – в рассказах современных писателей (страница 4)
Она была, как понятно, грязно-белая (первый раз, увидев её у террасы, я подумал, что к нам зашёл поросёнок), и кормилась она самоуверенным подаянием, но нам с сестрой, разумеется, казалось, что она нас любила. Хотя, возможно, она любила только сахар, который мы с Юлей ей скармливали.
Хотя…
Когда в конце лета нас увозили, Белка выходила нас провожать на дорогу и грустно лежала, неотвратимо уменьшающаяся в заднем стекле машины. Может, действительно любила?
У моего папы было потом такое стихотворение. Когда он узнал про её дальнейшую, беличью, судьбу.
…Треплются никогда не существовавшие у нас на даче белые лёгкие занавески на кинематографическом ветру, выходит навстречу нетленная Белка, летят лёгкие облака.
Но самое главное, что на парадной веранде (была ещё тёмная, где бочки с засоленными огурцами и где все мылись раз в неделю) были окна, сплошь занимающие три стены, с такими диагональными реечками, каких и у Бориса Пастернака в Переделкине не было. У него на веранде были цельные стёкла.
А у нас реечки – были.
“Посмотри на клеёнку, – говорил мне подложный дедушка в окружении этих реек. Он, кстати, был очень обстоятельный; даже, на мой детский взгляд, занудный. – Видишь, на клеёнке нарисованы разные продукты?”
Мы сидели на парадной веранде с короткими, на верёвочках, в пол-окна занавесками, никакими не белыми и не развевающимися, и на длинном деревянном столе действительно была постелена светло-жёлтая чехословацкая клеёнка, где в ромбах чего только не было: и впечатанная специальным методом надрезанная любительская колбаса (а один кусок призывно отвалился), и масло в маслёнке, и буханка хлеба, и яблоко с грушей.
“Какого продукта в рисунках на этой клеёнке нет?”
Господи боже ты мой. Почему каждый обед я должен на этот вопрос отвечать? Я мучился, но псевдодедушка был неумолим.
И каждый раз надо было выискать новый продукт. Арбуз? Да вот же он. Персиков нет? Молодец, персиков нет.
Мне хотелось, чтоб меня оставили в покое.
Я как раз до обеда придумал себе новую игру: что я советский пионер, но царского роду. И теперь мне надо погибнуть на площади приговорённым фашистами. Но именно на площади. Где полно людей. И все мне сочувствуют. Мне даже фашисты сочувствуют. Такова сила моего духа. А тут какие-то персики и арбузы.
Эта дача больше не снится мне. Но недавно она проскользнула в стихотворную щель.
Едем в Ангельск.
Он стоит на реке.
Налево пойдёшь – частные домики, через поездные пути – разноцветные пятиэтажки.
Наш дом значительно дальше, надо выехать за пределы этого городишки,
проехать мимо кладбища, потом свернуть влево, на просёлочную дорогу. Дорога покрыта щебнем.
Там тебя встретит покойная ничейная собака Белка,
она завиляет хвостом, обрадуется (так она радуется всем знакомым, не обольщайся).
Там и стоит теперь навсегда мой, хозяйский, на вечную весну и на бесконечное лето
унаследованный по завещанию хитроплетёный стульчик;
над ним наливаются яблоки,
вечной осенью падают вниз:
бум, стукает четвёртое яблоко – прямо мне по макушке:
“Эврика, – говорю, – я знаю, что делать с этими яблоками. Варенье”.
Ты уже старый, говорю я ангелу, у тебя сушится кожа, истончается, становится как молодой папирус.
Возьми молоко (вон оно, там, стоит в непонятной миске, в прохладном месте, уже налилось соком, подкисло, потом будет сметана),
сорви цветаевскую ягоду, только с грядки,
мы же культурные люди, и ягода у нас тоже культурна, разбултыкай клубнику в сметане – и сделай себе маску.
Освежающую.
Хотя что тебя может уже освежить?
Ангел правда старый. Я его хороню
через несколько лет в жестяной конфетной коробке
(он с каждым годом всё мельчал, мельчал, уменьшался
и стал совсем мотыльком).
А потом он похоронит меня.
Я до сих пор не могу понять: что там у нас с ростом?
То он больше меня, то я больше его.