Леонид ШУР – Не последний император (страница 5)
Смотрел на эти слова целую минуту. А потом взял перо и зачеркнул их обоих. Осталось только противная клякса.
Перо вырвалось из пальцев и вонзилось в ладонь. Из царапины выступила кровь, смешавшись с синими чернилами и растворив записи. Боль напомнила: он жив. А значит, может что-то изменить.
Синюхаев сорвал с себя очки и швырнул их на стол. Оправа звякнула — тонко, как стеклянный крик. Мир поплыл. Хорошо. Пусть не видит, как он дрожит.
Синюхаев глянул в зеркало — оттуда таращился бледный субъект с очками на носу. Субъект скривился, но с опозданием, словно раздумывал: а стоит ли вообще здесь находиться?
— Эй, — шепнул Синюхаев. — Ты кто?
Отражение чуть позже пожало плечами.
— Вот чёрт, — вздохнул поручик. — Я даже своё отражение уговорил быть призраком.
Отражение в зеркале вдруг подмигнуло. Синюхаев резко обернулся — в комнате был только он. Или нет?
Мундир нового образца висел на стуле чужой кожей, а не доспехами, ожидающими своего рыцаря. Пуговицы блестели не от света, а от того, что их ещё не касались потные лапы — будто ждали первого прикосновения, и первого предательства.
Начищенные до зеркального блеска сапоги звали выйти в свет.
— Ну, какой я поручик, — вздохнул Синюхаев, — мне никогда не поручали ничего важного. Только рапорты. Утром посчитать исправные шомполы в роте. И всё. Конечно, исправный шомпол – это судьба солдата в бою. Однако… Я лишний. Как шашка, забытая в углу доски. А ведь даже шашка мечтает быть замеченной.
В тишине послышался шорох метлы, сметающей снег. Синюхаев подбежал к окну. Никого. Он сел у окна. Смотрел на Неву. Очень долго. И в этой тишине он впервые почувствовал: прощение — это когда ты перестаёшь ждать.
Вернувшись к столу, он выдвинул ящик и достал шашечную коробку. Открыл крышку. Шашки были не костяные и не каменные — простые, деревянные, от долгой игры стёртые, хранящие тепло бесчисленных прикосновений. Одна шашка была надломана. Он положил её на ладонь. Это была его сила. Последняя.
— Ну что, старушка, — сказал он шашке, — опять в игру? Ладно, вперёд. Не подведи.
Шашка молчала. Но в ладони стало тепло — будто сердце бьётся.
Синюхаев подбросил шашку и вернул ее на доску. Игрушки понадобятся позже. Когда наступит время делать ход.
Правой рукой схватил перо. Взял маленькое зеркальце в левую руку. Увидел сутулого незнакомца, с тенями под глазами, с лицом, будто только что проснувшегося от кошмара.
Но с чистым и невинным лицом, не ведавшим ни острой бритвы, ни крепкой драки, ни дамского поцелуя. С таким лицом доживешь до старости — и ничего с тобой не случится.
— Да ладно. Я полупьяница и поэт без читателей. Вот и вся моя генеральская слава. Хочу... чтобы кто-то спросил, как у меня дела. И вправду дождался ответа. Но если я не уйду сейчас — я сгнию здесь.
Синюхаев вдохнул запахи синеньких чернил и старой бумаги, напоминавшие питерские туманы. Посмотрел на стихи в тетрадях. О бессмертии. О гении. О смысле. Каждая строчка спрашивала: «А ты? Ты кто?» Не генерал. Не герой.
Он хотел быть просто человеком, которого замечают, ждут, помнят.
Чернильница — полная, синенькие чернила свежие.
Перо — новое, без изъянов. Подсвечник — чистый, воск не растёкся. На стене — ковёр, яркий, как в день покупки, узор «белый двуглавый гусь».
Синюхаев тогда засмеялся.
Теперь — не смеялся.
— Государь-гусь, — вспомнил он придворные сплетни об упрямстве и крикливости императора.
1.3. За окном
Тянуло на улицу — хотелось посмотреть, как прохожие убегают от падающего на них снега и скользят на ожидающем их льду. Синюхаев подошёл к окну и заметил грязную толстую нищенку, которая красной обмороженной рукой протягивала к небу рваную шапку — не прося милостыню, а бросая вызов судьбе.
Он прошептал Петербургу: «Моя судьба – ошибок цепь. Не то, не так, и не в ту степь».
Нищенка, будто услышав, резко повернулась. Подняла голову. Глаза – раскалённые угли. Она вытащила из кармана кусок чёрного хлеба и сожрала, не отводя от поручика взгляд.
Он хотел открыть окно. Сжал голову руками. Нищенка открыла рот. Её губы не шевелились, но он ясно услышал: «Твой ход, поручик. Не проспи».
Синюхаев отступил. Не от вида. От мысли: «Это не нищенка. Это чёрная дамка улиц. Её шапка — портал в теневой Петербург, где улицы стояли, а дома бежали. Никогда не хочу с такой пересечься! Это я через месяц, если не встану с дивана!».
Он машинально потянулся к плащу на вешалке. Но мысль «Что скажут? Я же офицер!» сжала его руку ледяным обручем. Он отступил от окна, будто обжёгшись. В кармане плаща щёлкнул смятый листок — счёт от портного. Сумма, втрое превышающая его годовое жалование. А внизу — подпись ростовщика и приписка: «До понедельника. Или — в часть, как несостоятельного должника. Ваш мундир не платит по счетам». Ржевский рекомендовал этого ростовщика «как человека своего круга». И теперь Ржевский смотрел на него в клубе тем же взглядом — холодным, оценивающим, как на вещь, которую скоро придётся продать с молотка. Синюхаев отпрянул — не от вида, а от ощущения: будто нищенка смотрит не на улицу, а прямо на него. Внутрь. Туда, где под мундиром он прятал не только стихи, но и растущий долг, и неминуемый позор.
Он посмотрел на папин шарф, висящий на стуле. Не петля, а намордник. И в тот миг ему захотелось не снять его, а затянуть туже. Он схватил шарф — не чтобы согреться. Чтобы задушить в себе желание открыть окно и крикнуть: «Что тебе нужно?!»
Вместо этого — смял шарф в кулаке. Шарф захрипел.
Схватил сапог и швырнул в стену. Громкий удар заставил вздрогнуть всю квартиру.
Он продолжал наблюдать жизнь на улице.
Петербург за окном напоминал паноптикум. Огоньки в полумраке мерцали свечами на чужих похоронах. А Синюхаев — всё ещё жив. Пока не начал дышать по уставу.
За окном — чугунная решётка. Завитки — змеи, сжимающие воздух.
Стужа из трещинки в стекле бил по щекам. Синюхаев прижал ладонь к стеклу. Ладонь замерзла. Он не отнял её. Хотел почувствовать — жив ли ещё.
За окном по грязи Миллионной улицы еле тащился генерал Стоянов. Шатался так выразительно, что прохожие, пожалуй, принимали бы его за маятник от часов Павла I. Вдруг генерал остановился, посмотрел на свой эполет, как на большую вошь, и, судя по выражениям на лице, смачно выругался. Потом сорвал эполет и запустил в канаву. Следом за ним гуськом маршировали мальчишки — руки по швам. Первый шлёпнулся в лужу, остальные перешагнули и продолжили топать, как ни в чём не бывало.
Усмешка, первая за неделю, исказила лицо Синюхаева и тут же застыла маской.
— Вот она, реальность, — подумал он. — Не на параде.
Над крышами шпиль Петропавловского собора воткнулся в небо, будто напоминал: кто-то всегда смотрит сверху.
Он прижал лоб к холодному стеклу. Этот пронзительный холод был единственным, что связывало воедино этот бредовый калейдоскоп: нищенку, генерала, кота, шпиль. Всё это — части одного большого, ледяного сна, из которого он не мог проснуться. И стекло было границей. Границей, которую он отчаянно боялся — и отчаянно хотел — пересечь.
За окном тявкала палевая собака. На заборе восседал чёрный кот. Безмятежный вызов всей питерской суете. Синюхаев задернул штору. Не от страха — он выбрал сторону: сторону кота, того, кто не лает, а делает ходы.
Он не хотел видеть прохожих и жизнь, которая шла мимо. Боялся, что игрок не заметит, как одна шашка исчезла с доски. Или, что хуже, заметит, и ей будет всё равно.
Лай рыжего пса под окном рвал тишину на части. Каждый лай — удар по нервам.
В подворотне появились собака палевого цвета.
Рыжий пес, словно по команде, бросился вдогонку и скрылся за углом.
Тишина наступила внезапно выдохом после выкрика.
Синюхаев почувствовал облегчение и услышал мяуканье кота. Миллионная улица за окном изогнулась змеёй. Дом напротив исчез, на его месте — чугунная решётка с монетами. Петербург вздохнул — в трубах застонал ветер, будто город пробуждался от кошмара.
Из тени раздался шёпот: «Думаешь, ты игрок? Ты — моя любимая шашка. Иди. Жду.»
В ушах звенел колокол — не от жалости, от страха.
Он еще не знал: страх — не конец, а начало.
Счастье, — произнёс Синюхаев, — это кот, появляющийся, когда перестаешь его ждать…
И написал на листке:
На коленях просили мы всяких щедрот,
Чтоб достались без стонов соленых,
Поминая заслуги, разинувши рот,