Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 53)
Мой попутчик был ласковый, симпатичный блондин в синем шевиотовом костюме, гладко выбритый, гладко причесанный, без малейших признаков своей профессии. Впрочем, он не был духовным лицом в прямом смысле слова: несколько лет служил секретарем у какого-то крупного московского церковника, а до этого, тоже в советское время, был послушником в монастыре. Сейчас возвращался из отпуска, от всей души посадовничал (его выражение) в материнской провинции, поправился, загорел.
Сперва мы беседовали на общие темы: о морали, жестокости, честности, аскетизме, — насколько свойственны или чужды эти понятия современным людям.
— Жестокость анахорета! — восклицал пассажир. — По-вашему, я могу быть жестоким?
— Анахорет в пенсне? — легко рассмеялся я. (Мускат действовал: мне хотелось быть живым, остроумным, тонко-язвительным!)
— Кроме шуток. Вы слышали, чтобы пустынники, например, мучили зверей, птиц?
— Нет, — удивился я серьезности его тона. — Скорее наоборот, судя по картине Нестерова…
— Так вот послушайте!
И он стал рассказывать, рассказывать с увлечением, то разрешая себе иронический смешок, то возвышаясь до пафоса, рассказывать обо всем, что произошло так недавно, но минуло так безвозвратно. Видно, ему очень хотелось повспоминать, я был лишь удобным предлогом. Подчеркиваю — удобным: рассказ был столь занимателен, что я больше не прерывал рассказчика.
Лет пять назад мой сосед отбывал послушание в Покровском монастыре в Москве. Боже мой, что за годы! Нынче их зовут Покровским золотым веком… На одних просфорах, на пятачных черствых просфорках выручали в иной день полтораста — двести рублей по твердому червонному курсу. Что творилось с Таганкой! Подошла такая горячая молельная полоса (так сказать, время пик!) — распаленная публика валом валила в соборы.
Настоятелем монастыря был знаменитый Гурий, архиепископ Иркутский, доктор богословия, муж разносторонне ученый. Пустословы называли Гурия калмыцким доктором: ученую степень он получил уже в смутное время, перевел в двадцатом году Евангелие на калмыцкий язык. Ну и что из этого? Проповедник он был превосходный, кроме того, заслужил немалую популярность в духовной среде. В Москве проживало до полусотни безработных епископов — подкармливая их, Гурий составил себе верную партию.
Наместником был поставлен известный в московских пригородах Вениамин. Миряне, что посерее, носились с ним как с писаной торбой, психопатки произвели его чуть не в святые, а он читал им с амвона аскетику, пугал эфиопами… Это в 1926 году эфиопами!
Пассажир лукаво поднял бокальчик, как бы провозглашая тост за прогресс:
— Кажется, как раз год пуска Волховской гидростанции, на которой вы, говорите, работали? Значит, тем более вы можете оценить такое несоответствие! Впрочем, наша церковная молодежь открыто насмехалась над Вениамином. Поклонниц его звали «взвизгой»: «О, говорят, сколько взвизги сегодня! Кабы от нежных чувств не разорвали игумена…»
Пассажир снова сделал серьезное лицо. Надо признать, продолжал он, что для монастыря Вениамин был полезен. При нем смогли завершить затянувшийся на годы многотысячный ремонт, заново позолотили иконостасы, скупили в периферийных монастырях дорогую утварь, припрятанную там в голодные годы от Помгола.
Но интриг, интриг между пастырями! Отличная школа жизни для наивного идеалиста: Виктор вступил в монастырь несмышленышем, а через год с небольшим успел стать опытным дипломатом и даже влиятельным лицом. Как-никак секретарь самого Гурия! (Я заметил, что Виктор, — так он просил называть его после второго стаканчика, — непритворно вздохнул и очки его запотели. О чем он взгрустнул, о чем сожалел — в тот момент я не понял. Да и сейчас это можно истолковать по-разному.)
Жил он в отдельной комнате на втором этаже Южной башни, рядом со Скорпионом, — так окрестила братия иеромонаха Серапиона, хотя вернее бы назвать его Плюшкиным: склочный, жадный, подбирал всякую дрянь на улице, нес домой; за две булки нанимался за Виктора читать часослов, сердился, что булки в монастырской кухне стали выпекать крохотные, раз укусить. А ведь ел всегда сколько влезет.
В Южной башне проживал и другой иеромонах — отец Иона. Обоим было за шестьдесят, тридцать в монастыре просидели, старели дружно, как грузди. Иона, хитрый, чистоплотный, горбатый, любил подразнить Скорпиона, издевался над страстью того к барахлу. Подбросит на дорогу мерзкую тряпку, дождется, пока Скорпион притащит ее домой, и идет к настоятелю с жалобой: мол, сосед дерьмо собирает, в башне не продохнуть, надо же мало-мальски соблюдать гигиену.
Нижний, полуподвальный этаж занимал кладбищенский сторож Григорий со смутьянкой женой Марфушей. Половина кладбища была монастырской (арендовали у города), половина комхозовской. Ни там, ни тут нынче не хоронили — кладбище считалось законсервированным. В комхозовской части устраивали зимой каток, летом — аттракционы. И всюду бродили козы, обдирали кусты и молодые деревья, — забора между владениями не существовало. Две козы помещались в башне, в теплом дровянике рядом с Григорием. Одноглазый Григорий сам доил коз — настоящий циклоп! Отец Скорпион раза три в день спускался в сарайчик, считал дрова, прятал подальше растопку — бересту и щепки. Козы пугались его, шарахались, как от домового, стуча копытцами по дощатому полу.
Из верхнего коридорчика башни можно было выйти на монастырские стены. Стены, не правда ли, это уже старина? Виктору иногда казалось, что он пошел в монастырь, подражая Алеше Карамазову. О, Достоевский, кумир религиозного юношества! Достоевский в изданиях А. Ф. Маркса и Народного Комиссариата по просвещению! Виктор читал тебя с обожанием!
Однажды, в конце января, он гулял по стене, любовался обступившей его со всех сторон белизной, чистотой: снег окрест лежал так покойно, словно бы и не таял с карамазовских времен, а не то и с самого основания монастыря в XVII веке. Под стеной намело высоченные сугробы, сровняло могилы, — среди них виднелись лишь две разметенные дорожки, одна вела к церкви, другая к комхозовскому катку. А третью, совсем узенькую, протоптал Виктор по верху стены; ночью тропинку заносило снежком, и каждое утро Виктор шагал по свежей пороше, проваливаясь иной раз чуть не по колено. Когда сейчас оглянулся, следы его четко синели, но низкое солнце не освещало их в глубину. Вокруг был мир, тишина, благостыня, не мешал и вороний грай: Виктор знал, что невдалеке, на реке Яузе, городские бойни. Настроение было чудесное, шел и вполголоса напевал:
— Радуйся, ангелы чтимая! Радуйся, певаемая от серафим! Радуйся, светлое сбытие! Радуйся, апостолов похвало! Радуйся, праведных веселие! Радуйся, грешных упование! Радуйся, преподобных венче!..
Закашлялся от мороза, закинул вверх голову и вдруг увидал на высоком дереве, то ли на вязе, то ли на тополе, зимой не разберешь: на тонких, гибких ветвях висят вороны. Мерзлые (или сухие), висят на веревочках, ни с дерева, ни с земли, ни со стен не достать. Десятка два, а то и больше. И над ними с криком кружатся живые.
Виктор пришел на другой день, на третий — висят. Поднялся ветер, раскачивает черно-серых висельников, скрипит сучьями. А Виктор стоит столбом на стене, акафисты уже не поет, считает ворон и думает: кто, зачем, как ухитрился развесить?
Наступил февраль, морозы не убавлялись. Коза в сарае обморозила вымя: Скорпион проверял дрова, на ночь дверь не закрыл. То-то ругался Григорий, Иона хихикал. Потом плыли оттепели, начался март, великопостные дни. Вениамин восходил в гору, все выше да выше, прибавлял себе и монастырю богатства и славы. Близились светлые праздники, а дурное все — мимо, никаких грозных знамений. Марфуша тут как-то запнулась за порог, уронила поднос с обедом — Виктор на днях получил привилегию — не ходить в общую трапезную. Тоже ничего страшного: пообедал с самим Вениамином, кушали разварную щуку, шестирублевый компот — приношение «взвизги».
Посуда, говорят, бьется к счастью. Особого счастья не было, но на следующее утро начались курьезы. Виктор, как всегда, возвращался из церкви и невольно заметил: только что Иона служил литургию, а в сад поспел раньше Виктора. В теплой скуфейке, в теплом подряснике (успел, значит, в алтаре переодеться) бежит куда-то по талой дорожке.
— Отец Иона! — крикнул ему Виктор. — Чай пить ко мне! С вареньем!
Ради шутки позвал. А придет — Виктор отшутится, мол, варенье кошка съела. Еще раз окликнул:
— Отец Иона!
— Отстань! — сердито оглянулся Иона. — Уйди от греха!
Еще что-то буркнул, свернул с дорожки, ковыляет по насту, одной ногой провалился, другой, осторожно выбрался. Добежал до часовенки, заглянул в решетчатое окно и — к дому. В подвал сунулся — и тотчас обратно. Но уже не с пустыми руками: на спине котомка, в руках метла. И все бегом, бегом! Добежал опять до часовенки, дверь слегка приоткрыл — только чтобы пролезть — и захлопнул за собой накрепко.
Любопытно — что там Иона творит? Часовня близко, но подойти заглянуть — неудобно. Все же духовник Виктора — разозлится, как раз епитимью наложит…
Отправился к башне, сел к окну дожидаться — когда Иона из часовенки выйдет. Чем бы его оттуда выманить? Есть у Ионы малая слабость: любит благословлять. Бывало, летом сидит на втором этаже, у окна, в одном исподнем — в монастырской, до коленок, рубахе, — и вдруг узрел: бредет по двору незнакомая баба. Не то деревенская, не то из слобожанок. Как на пожар, скатывается Иона по лестнице и, в чем есть, на двор: «Дай, говорит, благословлю!» Задыхается, трясется от нетерпения: «Дай благословлю!» Баба левую руку у него целует, а правой он ее часто-часто крестит…