Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 52)
— Видал, — говорит младший, переступая с ноги на ногу.
С минуту молчат. Старший опять начинает куда-то всматриваться.
— Э-э! — кричит радостно. — Легки на помине! Уж не они ли летят?
Он делает руки козырьком от солнца и отваливается назад, чтобы удобнее было наблюдать стайку птичек, летящую высоко над огородом.
— Нет, щеглы так не летают. Да и не время, — говорит старший разочарованно, но на всякий случай все еще всматривается в сияющее небо. Он отваливается до отказа на всю длину предохранительной цепи.
«Цепь не лопнула бы», — хочет предупредить младший, но предпочитает молчать, так как знает, что старший ответит небрежно, рассеянно, как ответил на замечание о шатающемся столбе: «Плевать!» И он вправе ответить так, он опытный, он изучил все повадки столбов, проводов, инструментов, когтей, цепи — он с т а р ш и й, он может небрежничать и поплевывать.
…И цепь лопнула.
Младший услышал железный лязг и фарфоровый теньк и увидел неестественный дикий размах откинувшегося назад крупного туловища: едва успел увернуться от попадавших из открывшейся сумки старшего инструментов.
И вот старший уже висит вниз головой, извернувшиеся когти поддерживают его кое-как на столбе, сразу набрякшее его лицо с нацелившимся вниз большим лбом страшно, — кепка слетела, блуза задралась, обрывки цепи и связка изоляторов болтались у пояса, руки судорожно устремлялись вверх, машинально цепляясь за складки штанов, все туловище бессильно вздрагивало.
Старший хрипит.
«Сломал ноги! — мелькало в голове младшего. — Лодыжки вывернул? Что делать? Бежать за лестницей, за людьми?..»
До людей далеко, надо делать что-то немедленно, сию же секунду, — ведь человек гибнет!
Нащупав в сумке веревку, мальчик прыгнул к столбу, молниеносно привязал к ногам когти и — раз, раз — полез… Некогда было и просмаковать начало подъема — полез, точно век лазал!
Долез до старшего, лицо того все еще было искажено болью, испугом, шевелил он губами, как умирающий, порываясь что-то сказать.
Но слушать его было некогда; придерживаясь одной рукой за столб, младший живо продернул под кушак старшего веревку и полез с нею выше, стараясь не задеть своими когтями ноги и когти старшего. Добрался до верхушки, пристегнулся цепью, вынул коловорот, запустил его в столб — через две минуты гнездо было высверлено. Отвязал от связки один крюк с изолятором и стал ввинчивать в столб, в гнездо.
Ввинтил накрепко, накинул на крюк двойную веревку, продернутую через кушак висельника, слегка натянул, обернул ее вокруг столба несколько раз, продолжая держать в руке и натягивать, вынул другой рукой нож из сумки и, нагнувшись, осторожно обрезал тугие ремни, прикреплявшие когти к ногам старшего. Тело встряхнулось и — повисло на веревке. Ноги были свободны от когтей, а когти свободны от ног — когти полетели вниз.
На один только миг младший струсил — веревка не выдержит! — в ту секунду, когда он обрезал ремни.
Веревка выдержала. Тело перекачнулось ногами вниз, ожило, замахало руками, — и вот уже живой старший висит рядышком, как и надлежит висеть на веревке привязанному к поясу — головой вверх, к небу, и уже тянется повеселевшим лицом к младшему. Понимает младший, что тянется старший к нему поцеловать, поблагодарить, понял и говорит (первый раз за всю эту сцену падения и спасения произносятся человеческие слова).
— Да ну, — говорит младший, — чего там.
Затем начинает освобождать веревку.
Медленно скользит веревка по крюку, уступая тяжести. Старший поехал вниз, все еще молча, но уже ободрившись.
Младший решает спросить о главном:
— Как твои ноги? Целы?
— Кажется, целы, — неуверенно отвечает старший. Он уже коснулся ногами земли, но не решается встать и продолжает опускаться, пока не коснулся задом земли; тогда он сел и вытягивает вперед ноги.
— Занемели, — говорит он и с опаской смотрит на свои ноги.
— В больницу не надо тебя отправлять? — полушутя, полусерьезно спрашивает младший, а сам подумал: «Это его сыромять-стерва выручила: затяни он ремни потуже — наверняка покалечился бы…»
— В больницу? Кажется, не надо, — серьезно отвечает старший и пробует шевелить ступнями. Потом облегченно вздыхает, отваливается на спину, руки за голову, еще раз вздыхает и радостно глядит в ясное небо.
— Ну вот, — говорит младший сверху, поглядывая на старшего ласково и заботливо, — ты, значит, полежи, вздремни, а я докончу.
Младший уже не чувствует себя младшим, к старшему он относится как к товарищу, попавшему в беду. Беда эта прошла и теперь кажется немного смешной.
Он уверенно заносит вверх по столбу левую ногу, вооруженную когтем. Уверенно и бодро вонзает коготь, бодро, несмотря на то что у самого ноги ломит сейчас с непривычки и пережитых волнений.
Поднимается опять до вершины столба, примыкается цепью и достает из сумки коловорот. Один изолятор ввинчен для спасения погибающего, он же останется и для электричества, значит, нужно на этот столб привернуть еще четыре.
На секунду взглядывает перед собой, на секунду оборачивается назад: перед ним и позади него — вереница столбов, его столбовая дорога. Впереди, на отмели, идет лесовыгрузка, которую надо непременно закончить до ледостава. Каждый день теперь дорог.
А позади него столбы-вехи ведут и к основной магистрали, которая в свой черед идет на электростанцию, где он скоро будет учиться сборке-разборке мотора, а потом еще чему-нибудь новому, а еще через сколько-то месяцев или недель станет у распределительного щита… Но он не отказывается и от «черной» работы: два дня назад он копал ямы для этих самых столбов. Ладони до сих пор саднят — здорово намозолил. Ну, это не страшно, это тебе не с верхотуры сверзиться, на щеглов заглядевшись!
Кстати, неверно, что кормиться щеглам на репейнике рано: наоборот, самая пора — бабье лето. Как всякий уездный мальчик, младший любит природу, знает повадки птиц, и авось успеет еще сегодня сбегать на реку порыбачить: перед закатом рыба неплохо клюет. Этот путь из столбов, левая его ветвь, приведет к верхнему концу отмели, почти к тому месту, где стоит его лодка. Значит, место ее стоянки скоро будет освещено электричеством…
— Видал миндал? — торжествующе говорит младший и запускает в столб коловорот.
Брызжут опилки, пахнет смолой, столб поет деревянным голосом.
ПОКРОВИТЕЛЬСТВО ПТИЦАМ
Поезд, в наши дни самолет, дальний аэропорт в непогоду, — где бывают еще такие непринужденные встречи? Случайный попутчик становится на несколько часов наперсником, почти другом. Разные обстоятельства побуждают людей к откровенности, — нашей вагонной беседе, возможно, помог туман. Туман за окном, мешавшийся с паровозным дымом, легкий туманец в голове (от трех-четырех рюмок душистого массандровского муската) и туман, так сказать, эпохальный: неясное, как многим тогда представлялось, неопределившееся, переходное время.
1929 год, сентябрь. Осень нэпа. Нэп кончался, но еще не кончился. Как чахоточный, он протянет до весны, со льдом уйдет. Все, связавшие с ним свою судьбу, — кустари, лавочники, фабриканты ваксы и целлулоидных гребенок, владельцы третьеразрядных ресторашек, просто рыночные жуки, — спешно ликвидировали собственные дела, объединялись в артели или поступали на службу. (Последнее, впрочем, было довольно сложно: многолюдьем и пестротой биржа труда напоминала киномассовку.) Что касается дельцов покрупнее, те, спасая себя, бросали к дьяволу дом, семью, метались из города в город. Страшились нэпачи, по существу, одного: налога. Нарым им пока не грозил.
Я возвращался с летней студенческой практики. Заработав малую толику, я нахально купил билет в мягкий вагон. Мной руководило своеобразное социальное любопытство. Лет пятнадцать тому Блок писал: «Молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели». Бывшие зеленые — нынче жесткие, бесплацкартные — я знал наизусть; посмотрим, что и как теперь в бывшем синем.
В просторном четырехместном купе, обитом тисненой голубой клеенкой (линкруста тогда еще не существовало), нас оказалось двое. Отчасти поэтому, отчасти благодаря моему юному виду, я не внушал опасений вагонному спутнику. Вначале он все же осведомился — комсомолец ли я, участвую ли в рейдах легкой кавалерии (нечто вроде нынешних дружинников, только с более широкими функциями обследователей и разоблачителей чуждого элемента). Я ответил, что не участвую. Он сочувственно поморгал за стеклышками пенсне светлыми ресницами.
— А что? — придирчиво спросил я. — По-вашему, это хорошо или плохо?
Он кротко улыбнулся.
— Все хорошо, что во благо людям, — сказал он, неторопливо доставая из кожаного саквояжа бутылку муската и два серебряных дорожных стаканчика. — Прошу вас!
Я было в испуге отшатнулся, но он, разливая вино, так мило, так близоруко сощурился, нагнувшись над столиком, так мягко промолвил эту традиционную уютную фразу: «Его же и монаси приемлют», что отказаться было бы грешно и невежливо. А уже через минуту я понял, что фраза эта в его устах отнюдь не шутка.
Пассажир не был нэпманом. Он принадлежал к тому экзотическому мирку, в те времена, правда, еще весьма обширному, о котором я почти ничего не знал, если не считать рассказов Лескова и Гусева-Оренбургского да уроков закона божьего в земской начальной школе, где я когда-то учился. Но то был далекий дореволюционный мир, а тут передо мной сидел живой, сегодняшний «слуга православной церкви» — так он отрекомендовался. Теперь-то я понимаю, что в этих признаниях содержалась изрядная доля кокетства. Разглядев и соответственно расценив меня, он явно бил на эффект: мол, смотри, намного ли я тебя старше, а сколько успел повидать, в чем сам участвовал!