18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 127)

18

20/I—73.

Дорогой Григорий Михайлович, Вы раздразнили мое любопытство (если можно так назвать это чувство), и я сразу же после нашего разговора перечитал «Пушкин и Гоголь» и прочитал впервые «Как произошел тип Акакия Акакиевича». Сначала я понял, почему когда-то меня оттолкнула первая статья В. В. Розанова и почему я не стал читать вторую. Как ни странно, меня оттолкнула терминология: «мертвая ткань», «восковой язык», «восковые фигурки» (к тому же «крошечные восковые фигурки»). Для меня, бесконечно любящего Гоголя, показались эти слова оскорбительными, и я не стал читать вторую статью — об Ак. Ак. Сейчас я прочитал обе, и с удовольствием. Особенно вторую. Анализ рассказа — гениален, но главное откровение — это объяснение лиризма Гоголя как великой жалости к человеку, т а к  изображенному: «…скорбь художника о законе своего творчества, плач его над изумительной картиной, которую он не умеет нарисовать  и н а ч е…» Конечно, замечателен пример с молодым человеком, потрясенным словами Акакия Акакиевича: «Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?» А подтекст этих слов: «Я брат твой». И как этот молодой человек закрывался рукой от бесчеловечья и грубости, так и Гоголь закрывался своим лиризмом от пошлости и жестокости мира.

Все это действительно мудро и сильно, и переворачивает в сознании многое, хотя и высказывается порой с присущей Розанову парадоксальностью. Не могу согласиться с ним в первой статье только с одним: что уже сразу после смерти Пушкина Гоголь знал, что он погасит Пушкина в сознании людей и тосковал и скорбел по этому поводу. М о л о д о й  гений — непременно эгоистичен, он не может печалиться по поводу того, что он будет сильнее только что умершего гения, хотя бы тот и был его старшим братом. У х о д я щ и й  и з  ж и з н и  Гоголь  м о г  это сознавать и чувствовать, потому и «погасил» свой гений, по выражению Розанова (еще в первой статье).

Но в любом случае (согласия с одним, несогласия с другим) обе статьи доставили мне сейчас огромное удовольствие, и я хочу Вам сказать спасибо. Кстати, знаете ли Вы весьма любопытные слова Бердяева о Розанове? На всякий случай привожу их здесь:

«В. В. Розанов один из самых необыкновенных, самых оригинальных людей, каких мне приходилось встречать в жизни. Это настоящий уникум. В нем были типические русские черты и вместе с тем он был ни на кого не похож. Мне всегда казалось, что он  з а р о д и л с я  в  в о о б р а ж е н и и  Д о с т о е в с к о г о  и  ч т о  в  н е м  б ы л о  ч т о - т о  п о х о ж е е  н а  Ф е д о р а  П а в л о в и ч а  К а р а м а з о в а, с т а в ш е г о  п и с а т е л е м. Во внешности, удивительной внешности, он походил на хитрого рыжего костромского мужичка. Говорил пришептывая и приплевывая. Самые поразительные мысли он иногда сообщал вам на ухо, пришептывая… Литературный дар его был изумителен, самый большой дар в русской прозе. Это была настоящая магия слова. Мысли его очень теряли, когда вы их излагали своими словами».

И дальше: «Он говорил, что  в о с к о в у ю  с в е ч е ч к у  предпочитает Богу: с в е ч е ч к а  к о н к р е т н о - ч у в с т в е н н а».

(Теперь понимаете, Григорий Михайлович, почему я «простил» сейчас Розанову выражения «восковые фигурки», «восковая картина»? Я понял, что для Розанова слово и понятие «воск» не только не однозначно, но вообще особенное, раз он сравнивает его с богом!)

У Бердяева, кроме того, есть статья о Розанове, которая называется «О вечно бабьем в русской душе».

Я вчера Вам сказал, что Розанова у меня много. Да, 13 книг, в том числе и «Уединенное» и «Опавшие листья» (оба тома). Если Вас что-нибудь из них заинтересует — пожалуйста, они к Вашим услугам.

Ну, что-то я расписался. Извините и за неряшливость «слога» и за помарки!

Низко кланяюсь Валентине Георгиевне.

…А через сто дней — три с половиной месяца — я писал — уже не Григорию Михайловичу, а о нем.

«Н а с  постигла большая беда, огромная, ничем и никем не восполнимая потеря. Нас — потому, что мы — это не только друзья и товарищи Григория Михайловича по работе, не только его многочисленные ученики (а мы все его ученики, независимо от возраста), не только студия «Ленфильм», которой Григорий Михайлович отдал всю свою жизнь: это — советское и мировое кино и это миллионы и миллионы людей, бесчисленных кинозрителей. Утрата неизмеримо велика, размеры ее даже трудно пока полностью осознать.

Мы знали: Григорий Михайлович настолько богато одаренная натура, что если бы он не стал режиссером, он стал бы, возможно, художником, стал бы писателем, стал бы ученым. Собственно, он и есть писатель. Книги о Шекспире, книга «Глубокий экран», книга «Пространство трагедии», опубликованная в журнале, — выхода ее отдельным изданием Григорий Михайлович не дождался, — это одновременно и практика, и теория, и мемуары, — и это настоящая художественная литература, образная и эмоциональная.

Но должна быть еще одна, а может быть, и не одна книга, и ленфильмовцы обязаны об этом позаботиться. Нет, я имею в виду не воспоминания, — воспоминания, несомненно, появятся, но для них, наверно, нужна какая-то дистанция времени. Я сейчас о другом. Члены художественного совета, участники наших собраний и совещаний, хорошо помнят, какое неотразимое впечатление производили на нас устные выступления, речи Григория Михайловича. Они всегда были шире, глубже обсуждаемого предмета, чаще всего нового фильма, ученической или даже зрелой работы.

Дело даже не столько в опыте, энциклопедических знаниях, эрудиции, безукоризненном, я бы сказал — идеальном вкусе Григория Михайловича. Нас поражало сочетание вдохновенной импровизации с исчерпывающим, всесторонним анализом. Как щедро, с какой силой убежденности делился Григорий Михайлович своими мыслями, тревогами, размышлениями о будущем авторов этих работ, вообще киноискусства! Большая часть из сказанного Григорием Михайловичем сохранила и сохранит и дальше свое значение. Существуют стенограммы за многие годы, надо перечитать их, составить и издать сборник. Это же тоже наше богатство. Мы не имеем права оставить его пылиться в архивах. Пусть с нами, со всеми нами, заговорит еще и еще раз живой Григорий Михайлович. Он так нам нужен  ж и в о й!»

Вот о необходимости издать такой сборник я сразу и написал в Ленинградский обком партии. Не знаю, будет ли издан он и когда, но пока я счастлив уже тем, что опубликованы его рабочие тетради, пусть даже не полностью. И пусть мои очень краткие и не очень-то содержательные воспоминания о Григории Михайловиче послужат хотя бы запоздалым откликом на его талантливую, очень своеобразную книгу «Время и совесть», вышедшую три года назад.

15 сентября 1984

2

ДУША ГОРОДА

Недавно я раскрыл одну старую книгу, которую не читал лет двадцать, если не больше. Раскрыл — и зачитался. В ней предпринята интересная попытка: проследить по литературным памятникам XVIII, XIX и XX веков отношение русского общества к Петербургу. Отношение это, как известно, отнюдь не было неизменно одинаковым…

Впрочем, изменялся и Петербург. В 1919 году, когда написана эта книга, город выглядел так:

«…Трава покрыла… площади и улицы. Воздух стал удивительно чист и прозрачен. Петербург словно омылся… Воздвигается только одно новое строение. Гранитный материал для него взят из разрушенной ограды Зимнего дворца… Из пыли Марсова поля медленно вырастает памятник жертвам революции. Суждено ли ему стать пьедесталом новой жизни, или же он останется могильной плитой над прахом Петербурга?»

Жизнь скоро ответила на этот вопрос, заданный автором в конце книги. Н. П. Анциферов мог бы дополнить свой труд новыми примерами, наблюдениями и мыслями — уже о судьбе Ленинграда. Но «Душа Петербурга» была издана в 1922 году и с тех пор не переиздавалась.

Итак, в чем же заключались и как происходили эти изменения?

После прославления Северной Пальмиры Ломоносовым и Державиным, после гениального «Медного всадника», где созданный Пушкиным образ Петербурга вырос в целый мир, который живет и в прошлом и в будущем («Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия!»), — вскоре после этих вдохновенных величаний отношение к Петербургу резко изменилось.

Примерно с сороковых годов прошлого столетия лучшие русские писатели стали либо равнодушны к своей столице, предпочитали как бы не замечать ее, либо изображали скучным, холодным, казарменным городом, который нельзя любить, не стоит гордиться и восхищаться им, который можно только ненавидеть и тяготиться его каменным пленом.

Что произошло? Откуда такая разительная перемена?

Н. П. Анциферов, очевидно, был прав, объясняя ее особенностями наступившей эпохи. Действительно, в глазах передовых людей Петербург отныне должен олицетворять деспота, попирающего вольность. Прямые линии улиц, проспектов, набережных перестают привлекать своей простотой и строгостью, как они привлекали Пушкина и его современников. Теперь эти строгие линии выражают собой мертвящий дух николаевского режима.

Уже у Гоголя, с такой живописной силой описавшего Невский проспект, заметно двойственное отношение к Петербургу. Содержание образа города в петербургских повестях Гоголя — преимущественно быт или фантасмагория, пошлое или страшное начало. Тема, выдвинутая Пушкиным, — тема жертвы огромного города, безучастного к маленьким радостям и страданиям своих обитателей, — была пересмотрена Гоголем, и осужденным оказался город. Мечты и привязанности писателя не здесь, — «Русь-тройка» уносила их далеко от столицы.