Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 126)
3. Теперь о Вашем настойчивом вопросе — нет ли монотонности, безэмоциональности в развитии главной линии действия, во всем, что касается Лира. И вот тут я решил прислушаться к первым своим ощущениям (которым всегда очень верю, хотя и пытаюсь иногда их подавить). В начале письма я подчеркнул слово у в и д е н н о е. Почему? Во-первых, потому, что слышно пока далеко не все, особенно в степи, на натуре. Возможно, что когда все будет перезаписано, мое впечатление, о котором напишу дальше, исчезнет, окажется ложным. Но возможно, что и останется, а то и усилится. Попробую объяснить. Как Вы бесконечно лучше меня знаете, наше сегодняшнее восприятие экранной речи требует — в идеале — минимума слов, произносимых героем, в отличие от театра, где можно легко примириться с «фонтаном» слов, тем более гениальных… Прекрасно это зная и тревожась, Вы старались в сценарии добиться этого минимума. И все-таки Лир неизбежно красноречив. И я скажу прямо, не страшась огорчить Вас или расстроить, что местами это может утомлять. Ужасно хочется в какие-то моменты «слышать», как в ответ на очередной громовой удар судьбы (или выпад дочерей) Лир м о л ч и т, а не отвечает мгновенной с л о в е с н о й реакцией, то есть очередной же иеремиадой, какой мы ждем и к каким успели уже привыкнуть… Вот почему мне так понравилась, не побоюсь сказать — гениальная по выразительности сцена в ковыле, когда волосы Лира смешиваются с этой травой: это и поэтично, и страшно, это высокочеловечно и потому волнует. Не поискать ли еще две-три таких паузы? (Вырывает и ест коренья он тоже хорошо, но это уже в другом ключе, в физиологическом.) Более того, не замахнуться ли в одном-двух местах на текст, не заменить ли сильную фразу еще более сильным молчанием, притом там, где Лир еще не впал в тихое безумие?
4. И наконец, еще одно дерзкое предложение, но уже не по тому, что снято, а по тому, что еще станете снимать. Я имею в виду эпизод в сарае. Так как действие в степи заметно разрослось и эпизод в сарае тоже велик, я осмеливаюсь предложить Вам… убрать из него сцену суда! Все остальное в сарае — до и после суда — важно и существенно, особенно мысли вслух о натуральных людях: «Мы все поддельные, а он — настоящий, неприкрашенный человек…» Именно это наблюдение и рассуждение Лира бьет в самую точку, пронзает и его самого и нас, а вот инсценируемый им дальше суд — это эксцентриада. Наверно, она естественна для театра, где почти все представлено и разыграно, а в кино (как и в жизни), честное слово, это искусственно!.. Конечно, это придумал Шекспир, гений, и это делает Лир, а не директор учреждения и даже не современный король, но где-то и у Шекспира и у Лира есть перебор, — я подразумеваю перебор в ф о р м е с у д а к а к п р о ц е д у р ы; внутренний суд над дочерьми оба они уже совершили, и мы об этом знаем без процедуры.
Словом, что́, если исключить из сарая весь суд — от 526 до 535 кадра включительно? Можете меня презирать и топтать ногами, но мне эта купюра кажется целесообразной (как целесообразно то, что Вы выгнали Лира сразу в степь, без поездки в карете, взбесившихся от грозы коней и оборванных постромков, хотя это и было эффектно).
Извините за нескладность и помарки. Не переписываю; хочу, чтобы скорей получили. Знаю, что Вы безумно заняты и замотаны, и очень прошу не отвечать на это письмо. Прочтите — и все. Когда увидимся — просто скажете, с чем согласны, с чем нет. А можно и ничего не говорить, если все это бред.
Низко кланяюсь Валентине Георгиевне. Будьте оба здоровы.
Крепко жму Вашу руку.
Дорогой Леонид Николаевич!
Спасибо за письмо. Во многом Ваши ощущения, на мой взгляд, верны. Действительно, у Реганы нет бешенства плоти, нет «наглого мяса» (Сартр). Наши артистки не умеют играть такие сцены.
Что касается обилия текста (особенно монологов Лира) — еще не знаю, бог его ведает, что станет после озвучания.
Думаю, что вообще этот фильм окажется куда сложнее для восприятия, нежели «Гамлет»: нет здесь единства судьбы героя, занимающего — с начала и до конца — первый план и душевные симпатии зрителя. Черт его знает, каким он окажется для людей в зрительном зале? Жалеть его — плохо; чувствовать антипатию — того еще хуже. Видимо, нужно мыслить вместе с ним (что и делает наш брат, гнилой интеллигент) — но разве для этого ходят в кино?
О «суде» обязательно подумаю. Пока мне — крайне трудно, каждый день сложнейшие съемки, а на душе — по многим причинам — совсем худо.
«Унцию уксуса, чтобы отбить в душе этот смрад», как говорит Лир.
Вот почему Ваше письмо было для меня особенно приятно. Вокруг лес, одиночество, черные мысли.
Сердечный привет всем Вашим,
15/XI—69.
Как бы в продолжение своих слов в письме о предстоящей судьбе фильма, Григорий Михайлович при встрече сказал:
— Больше всего я боюсь, что моя картина получится не выстраданной, а вымученной…
Какие неожиданные для его характера слова! — подумал я тогда, но, читая сейчас рабочие тетради, я нашел такое же опасение.
И еще он сказал:
— Когда проснусь ночью — все кажется снятым плохо, игра актеров унылой, не яркой, но подумаю вдруг: хорошо одно — что не взял на роль Лира актера X! — и сразу полегчает…
В рабочих тетрадях он развил и конкретизировал свое мнение о пробе этого актера: «Пусть он и не подходит к роли, но все же — актер высокой квалификации — играл по-бытовому русского ничтожного старичка» (стр. 186). Кстати, как раз на ближних страницах имеются две покорившие меня записи: «Что касается музыки для этого фильма, к ней подходит одна из ремарок трагедии «Владимир Маяковский»: «Вступают удары тысяч ног в натянутое брюхо площади» (стр. 185). Так 65-летний Козинцев сохранил юношескую любовь к Маяковскому, а Шостакович идеально осуществил его мечту!
На 190-й стр. пронзительно современная мысль: «Ошибка — отнесение «Лира» к доисторическому времени: представление, будто чем дальше в глубь веков, тем больше зверства творили люди. Разве бомбы в Хиросиму сбросили при Каролингах? Освенцим спланировали и выстроили при готах?»
Вернусь к переписке по поводу сцены суда в шалаше, о которой Григорий Михайлович обещал подумать. Да, он подумал — и оставил ее в неприкосновенном виде, а я на обсуждении готового уже фильма на студийном художественном совете имел неосторожность повторить свое мнение о затянутости и искусственности этой сцены и у Шекспира и у Козинцева… Это мое выступление привело к заметному охлаждению между нами на целых два года. Впрочем, книги свои Григорий Михайлович продолжал мне дарить с самыми дружескими надписями. Да и по правде сказать, я заслуживал гораздо большего наказания за другой проступок. В 1968 году на юбилейном вечере в Доме писателя я совершил невероятно глупую и обидную для самого себя оплошность. Григорий Михайлович был нездоров и прислал с Валентиной Георгиевной свое письменное выступление, которое я впопыхах не прочел, положил в карман и забыл передать для оглашения председательствующему… Вот уж тут Григорий Михайлович законно рассердился! Я недавно нашел это письмо, и хотя это, наверно, нескромно, мне хочется сейчас его обнародовать!
«Дорогой Леонид Николаевич! От всего сердца поздравляю Вас с славным юбилеем. Нас много, Ваших друзей, на Ленфильме. Вы для всех нас родной человек, вовсе не «лицо, именуемое автор», а один из людей, строивших нашу кинематографию.
Вы пришли к нам, засучили рукава и взялись за работу. Разве «Депутат Балтики» был просто удачным фильмом? Вспомним только, что́ началось с Вашего сценария? Началась жизнь Черкасова в искусстве; Зархи и Хейфиц стали настоящими режиссерами; впервые на экране появился образ интеллигента в революции.
А Ваш труд продолжался. Неторопливо и спокойно Вы разбирали фильмы на художественных советах, помогали молодым авторам, сами писали, и опять брались за чужие рукописи. А потом Ваш труд входил в общее усилие. И даже когда в титрах не стояла Ваша фамилия, без Вас многие из этих работ не стали бы удачей.
Вы не один, не сами пришли в кино. С Вами пришла литература, культура. Вот почему так важен был для нас всех Ваш труд.
Спасибо Вам за все: книги, сценарии, пьесы, воспоминания, спокойную доброжелательность, высокую честность художника.
Всего Вам, дорогой друг, самого доброго!
12 марта 1968 г.
Разумеется, я не склонен преувеличивать значение юбилейных речей и приветствий, и по этому поводу можно вспомнить запись самого Козинцева в «Рабочих тетрадях» (стр. 34—35) о своем шестидесятилетии:
«…на телевидении устроили мой вечер. Услышав начало передачи, я удивился: хотя речь идет обо мне, то же самое я уже слышал — и не раз — о многих других режиссерах… Все как один передавали опыт, правдиво показывали, верно отражали, смело искали, но в то же время продолжали традиции, создали картины, любимые народом, вошли в «золотой фонд»… Да и не только о режиссерах слышал я не только подобные, но именно эти самые, стертые, уже ничего не значащие слова».
И все же слова Григория Михайловича, обращенные ко мне, звучат для меня совсем не так: слишком хорошо я знаю его требовательный характер и прямой характер наших отношений. Вот почему навсегда я запомнил, как в конце января 1973 года Григорий Михайлович позвонил мне и рассказал о своей «Гоголиаде» — сценарии о Гоголе, обещал познакомить с тем, что успел уже написать (50 стр.). Беседа наша длилась чуть не час. На следующий день я отправил ему большое письмо как бы в продолжение беседы и в связи со статьями о Гоголе, упомянутыми Козинцевым накануне. Вот это письмо: