Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 128)
Печален, тосклив Петербург у Тургенева в «Призраках»:
«Эти пустые, широкие, серые улицы; эти серо-беловатые, желто-серые, серо-лиловые, оштукатуренные и облупленные дома, с их впалыми окнами… эти окаменелые дворники в тулупах у ворот, эти скорченные мертвенным сном извозчики на продавленных дрожках, — да, это она, наша Северная Пальмира. Все видно кругом; все ясно, до жуткости четко и ясно, и все печально спит…»
Как чужда эта картина пушкинскому Петербургу, полному здоровья и силы, свежести, бодрости, несмотря на разыгравшуюся в нем драму и борьбу со стихией.
В стихотворении Полонского, которое он назвал «Миазм», умирает ребенок — сын богатой и знатной хозяйки дома на Мойке. Женщина видит вылезшего на свет божий «косматого мужичонку», который ей объясняет: «ведь твое жилище на моих костях». Это он строил город и умер. Это его тяжкий вздох задушил ребенка.
Григорович сравнивал судьбу Петербурга с аристократическими похоронами. Город гибнет не в битве с разъяренной водой, а медленно, торжественно замерзает, как знатный мертвец в могиле.
«Зимние петербургские сумерки превратятся в глухую ночь… останется он один далеко ото всех, среди ночной тьмы и снежной пустыни с гуляющей вокруг метелью».
Бесконечно шире и многообразнее был изображен Петербург Некрасовым. Но и он запечатлел город с самой мрачной стороны: нужда, грязь, болезни, смерть, похороны. Только здесь уже не наивная символика, — здесь безжалостно реалистическое срывание маски с нарядного аристократа, каким недавно еще был (или старался казаться) Санкт-Петербург. Некрасов сознательно, даже подчеркнуто противопоставил свой Петербург пушкинскому:
С ироничной усмешкой было написано Гончаровым прощание с Петербургом молодого Адуева в «Обыкновенной истории»:
«Прощай, говорил он, покачивая головой и хватаясь за свои жиденькие волосы: прощай, город поддельных волос, вставных зубов, ваточных подражаний природе, круглых шляп, город учтивой спеси, искусственных чувств, безжизненной суматохи! Прощай, великолепная гробница глубоких, сильных, нежных и теплых движений души!..»
Совсем вскользь, мимолетно, но, быть может, не менее обобщающе обрисован Чеховым петербуржец в «Рассказе лишнего человека»:
«Наружность у Орлова была петербургская: узкие плечи, длинная талия, впалые виски, глаза неопределенного цвета и скудная, тускло окрашенная растительность на голове, бороде и усах. Лицо у него было холодное, потертое, неприятное».
Наконец, вспомним, каким характерным п е т е р б у р г с к и м сановником выглядит у Льва Толстого Каренин…
Наиболее сложные отношения с Петербургом у Достоевского. Для него это также «самый угрюмый город» на свете. Но Достоевский находил особую красоту именно в скорбном облике города:
«Как-то невольно напоминает она мне (речь идет по петербургской природе. —
Достоевский искал и находил в Петербурге, как и вообще всюду, прежде всего сумрачные, ночные, потаенные стороны и с великим мастерством их описывал.
И в XX веке писатели и поэты, особенно символисты и декаденты, продолжали клеймить и проклинать Петербург.
Так, с истеричной ненавистью выкликала гибель «граду Антихриста» З. Гиппиус.
Несколько по-иному, в духе прежних мотивов неприязни к самодержавному Санкт-Петербургу, писал Ин. Анненский:
Он искренне считал Петербург искусственным, сочиненным городом:
Как видим, этот исторический, поэтический и «культурный» нигилизм по отношению к Петербургу, упорная неприязнь к нему, проявленная почти всей русской литературой после Пушкина, продолжалась более полувека.
Но вот что нужно отметить: с самого начала этой борьбы выступил сильным и страстным защитником Петербурга — Белинский.
Дело вовсе не в том, что Белинский, как якобы безоговорочный западник, считал Петербург лишь окном в Европу, залогом объединения с Западом. Для нас в занятой Белинским позиции неизмеримо важнее другое. Это д р у г о е следует хорошо понять и запомнить, поэтому я щедро процитирую Белинского.
«Многие не шутя уверяют, — писал Белинский в статье «Петербург и Москва», — что это город без исторической святыни, без преданий, без связи с родной страной, — город, построенный на сваях и на расчете».
Да, в Петербурге нет памятников прошлого. Зато у него есть будущее.
«Он сам… великий исторический памятник».
Белинский был согласен и с тем, что Петербург построен на расчете. Но он замечает:
«Расчет есть одна из сторон сознания…» «Мудрые века говорят, что железный гвоздь, сделанный грубой рукой деревенского кузнеца, выше всякого цветка, с такой красотой рожденного природой, выше его в том отношении, что он — произведение сознательного духа, а цветок есть произведение непосредственной силы».
Так оправдывал Белинский «расчет», то есть торжество сознания, торжество человеческой мысли, деятельную, активную красоту умного человеческого труда.
«Город, построенный на сваях»… И этот упрек звучит для Белинского похвалой:
«Казалось, судьба хотела, чтобы… русский человек кровавым потом и отчаянной борьбой выработал свое будущее, ибо прочны только тяжким трудом одержанные победы…»
Мы особенно ясно понимаем это теперь, когда история дала нам такое обилие жизненных впечатлений. За что можно и должно было любить Петербург прежде? За то же, что и сейчас: за его красоту, сотворенную самоотверженным и вдохновенным трудом гениальных зодчих и сотен тысяч искусных «работных» людей. Это же они, а не царь, не сановники создали все наши прекрасные улицы и здания. И не стоит отождествлять эту бессмертную красоту с царской и чиновничьей властью. Белинский словно бы знал, провидел, что этот великолепный город будет принадлежать народу, а всякая прочая власть исчезнет, сметенная революцией.
И то сказать: поводов для любви к Л е н и н г р а д у у нас прибавилось. Ленинград мы любим за то, что в нем совершилась первая в мире и в истории человечества пролетарская революция. Любим Ленинград за все, что он сделал во все эти годы, и за то, что он вынес. 900 дней блокады! Что по сравнению с этой бедой все сочиненные, предрекаемые пророками и поэтами беды? А вот выжил, выстоял Ленинград, не замерз, не сгорел и не провалился. Но победил и стал крепче прежнего.
Ибо такие небывалые испытания закаляют не только душу человека, но и душу города. А душа города — и есть люди. Люди, которые населяют город, строят его, украшают, всегда о нем думают и заботятся, обороняют в тяжелую годину и радуются его праздникам.
Помню, как в самые трудные дни ленинградской блокады, в январе 1942 года, в зале Академической капеллы у Певческого моста (одно из красивейших мест Ленинграда — за Дворцовой площадью, наискосок от Зимнего дворца) состоялось «Литературно-художественное утро». Так, немного по-старомодному, был назван в афишах (сколько трудов стоило их набрать, отпечатать!) чуть ли не единственный в ту зиму публичный концерт, в котором приняли участие артисты, музыканты, писатели. На улице было морозно и солнечно, в зале тоже было морозно, но красный бархат кресел и драпировок, казалось, отчасти смягчал этот холод. И слушатели и участники концерта были одеты в шубы, в шинели, в ватники, — они берегли каждую каплю тепла, — и мне невольно припомнилось, как много лет назад Маяковский на этой самой эстраде, когда ему стало жарко, непринужденно снял пиджак и повесил его на спинку стула…
Сейчас к краю эстрады медленно подошел старый седой человек в длинной тяжелой шубе и тихо заговорил. Это был профессор Л. А. Ильин, главный архитектор города. Мы напряженно вслушивались в его речь. И вдруг произошло чудо: голос его окреп, худое лицо осветилось такой неожиданной в этот момент счастливой улыбкой. Он сказал, что, идя сюда, он не старался на этот раз сокращать путь; на его взгляд, это даже очень удачно, что по причине нездоровья приходилось идти не спеша: дело в том, что сегодня он испытал особенно волнующее чувство радости и гордости — под этим январским солнцем Ленинград был непередаваемо, необыкновенно прекрасен.
Профессор Ильин продолжал говорить, называя известные каждому ленинградцу улицы, здания, знаменитые на весь мир архитектурные памятники, которые, начиная с осени, с 8 сентября (первый массированный воздушный налет), деловито старались разрушить, стереть, уничтожить осаждавшие город фашисты. Он не сказал словно бы ничего особенного, — обо всем этом мы и сами не раз писали в газетах: что враг не пройдет, что наш город бессмертен. Но, слушая его, смотря на этого старого больного человека, пришедшего сюда пешком через весь город, трудно было удержаться от слез, и, как ни странно, слез не боли, не жалости, а восхищения: было видно, что у этого человека п о е т д у ш а, очарованная только что пережитой, как бы заново увиденной, заново оцененной красотой родного города. Думалось: уж если люди в этих страшных условиях военной блокады, голода, холода могут так сильно чувствовать красоту Ленинграда, значит, действительно этот город и живущие в нем бессмертны…