Леонид Карпов – Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5 (страница 6)
– Как вы сказали? – в глазах Тэффи впервые вспыхнул интерес. – Похотливый?
– С фамилией все просто, – ни грамма не смутившись, отвечал наш герой. – «Похотка» – это старинный вид сдобной выпечки, которую готовили к свадьбам. Сладкая, пышная, манящая... Мои предки владели пекарнями. Я – наследник кондитерской династии! А то, что я иногда смотрю на женщин так, будто хочу их съесть – так это профессиональный взгляд потомственного гурмана, оценивающего качество «замеса». Вот я заметил, как тонко ваш профиль, Надежда Александровна, рифмуется с классицизмом... Но ведь классицизм – это, если вдуматься, строгий корсет на пышном теле природы. А природа, как известно, всегда берет свое.
Тэффи подняла бровь, готовясь отшутиться, но Похотливый уже вошел в пике. Его голос из бархатного баритона стал превращаться в маслянистый шепот, а логика – в кривой штопор.
– Вот вы смотрите на этот собор, – продолжал он, плотоядно щурясь, – а я вижу в нем аллегорию. Видите купол? Округлый, манящий... Это же чистая биология! Политика – это чушь, это просто сублимация того, что мы все хотим залезть под чью-то юбку. И вы, Надежда Александровна, со своим юмором – вы ведь просто дразните нас, мужиков. Сатира – это как чулки с подвязками: вроде и прикрыто, а щекочет.
Тэффи попыталась отойти, но Платон Пантелеймонович, уже окончательно перейдя на «грязный» регистр, схватил ее за край манто. Его эрудиция осыпалась, как штукатурка с аварийного дома на Лиговке.
– Чего вы ломаетесь, как целка на сеновале? – просипел он, обдавая классика запахом дешевого коньяка и неуемной страсти. – Я же вижу по глазам: вы тоже хотите этой низости. Все эти ваши рассказики – это ж прелюдия! В Петербурге сейчас сыро, бабы потные в метро толкаются, а у вас шея такая... белая, как сметана в борще. Пойдемте в подворотню, я вам покажу, что такое настоящий экзистенциальный кризис в горизонтальном положении. Там за углом как раз мусорные баки и романтика, прямо как в книжках, которые теперь модно писать – чтоб воняло и телки визжали.
Тэффи посмотрела на него с бесконечным сожалением, какое бывает у энтомолога при виде особенного навозного жука.
– Знаете, милейший, – тихо сказала она, – я всегда писала о дураках. Но вы, господин Похотливый, – это уже не литература. Вы – это опечатка в меню дешевого кабака.
Она ловко ускользнула в толпу, а Платон Пантелеймонович остался стоять, расхристанный, с безумным взором, бормоча под нос, что мировая закулиса – это, в сущности, просто одна большая общая баня, где все только и ждут, когда кто-нибудь уронит мыло.
Но уже через мгновение Платон Пантелеймонович встрепенулся, осознав, что Надежда Александровна ускользает в сторону Невского проспекта. Он бросился вдогонку, на ходу возвращая лицу выражение скорбной одухотворенности, хотя в глубине его глаз уже зажегся нездоровый огонек.
– Надежда Александровна! Постойте! – задыхаясь, крикнул он. – Мой порыв был продиктован лишь метафизическим восторгом. Вы, как мастер слова, должны понимать: когда дух переполнен, плоть начинает бунтовать. Это же чистый Шопенгауэр – мир как воля и представление! Представление у нас в Петербурге всегда приличное, а вот воля... воля всегда тянет к чему-то низменному, к первоосновам!
Тэффи остановилась и посмотрела на него с тем самым видом, с каким смотрят на муху в супе: есть ее нельзя, а игнорировать – не получается.
– Ваша «воля», сударь, – заметила она, поправляя муфту, – слишком уж сильно пахнет казармой и плохим воспитанием.
– О, вы правы! – воскликнул Похотливый, и его голос снова начал предательски снижать регистр. – Казарменность – это же скелет нашей государственности. Но посмотрите глубже. Зачем солдату муштра? Чтобы он мечтал о девке в кабаке! Политика – это просто способ отвлечь массы от того факта, что у всех между ног одинаковое напряжение. Вы вот пишете про смешных человечков, а ведь каждый ваш смешной человечек – это просто неудавшийся сатир.
Он подошел ближе, и в его шепоте заскрипела «грязная» нота.
– Вы думаете, я тут распинаюсь ради высокого слога? Надежда Александровна, ну бросьте эти ваши эмигрантские замашки. Петербург сейчас – это не балы, это пот и похоть в хрущевках. Ваша ирония – это просто тонкие трусики на жирном заду реальности. Красиво, но все равно хочется сорвать и посмотреть, что там за целлюлит у истории. Давайте-ка зайдем в эту парадную, там на втором этаже такие перила... выгнутые, как бедра гимнастки. Я вам там объясню всю подоплеку вашего творчества – без цензуры и без этих ваших кружевных намеков.
Его рука дернулась к ее локтю, глаза замаслились.
– Чего вы на меня как на покойника смотрите? Я ж живой! Я ж пульсирую! Все эти ваши книжки – это ж просто суррогат. Пойдемте, я вам покажу «черновик» жизни, там, где буквы не нужны, где только стоны и матрас пружинами воет. Вы ж писательница, вам полезно будет в дерьме искупаться, чтоб метафоры почернели...
Тэффи вздохнула и, внезапно выхватив из сумочки крошечный флакон с духами, брызнула ему прямо в распахнутый в экстазе рот.
– Это отрезвляет, – кротко сказала она. – И, бога ради, застегните хотя бы одну пуговицу на совести. Она у вас висит самым непристойным образом.
Платон Пантелеймонович закашлялся, глотая цветочный аромат «Красной Москвы», который в его воспаленном мозгу тут же трансформировался в запах будуарного разврата. Он не обиделся. Напротив, в его извращенной логике этот жест стал высшим актом кокетства.
– О, парфюм! – просипел он, утираясь рукавом. – Ароматизация бездны! Вы же понимаете, Надежда Александровна, что духи изобрели лишь для того, чтобы скрыть запах немытого женского отчаяния? Это ведь та же цензура. Вы душите свои тексты метафорами, как шею – этим флаконом, чтобы никто не учуял, как на самом деле воняет эта жизнь.
Тэффи прибавила шагу, пытаясь затеряться в толпе у Гостиного двора, но Похотливый семенил рядом, как привязанный бес.
– Вот вы бежите, – продолжал он, и его голос окончательно сорвался на хриплый, липкий бас, – а бежать-то некуда. Мы в Питере, здесь под каждым гранитным камнем – мокрица, и каждая мечтает о спаривании. Ваша тонкая ирония… да кому она нужна в эпоху, когда миром правит голый зад? Посмотрите на рекламные щиты, на эти губы, накачанные силиконом до состояния спелого геморроя! Это же и есть ваш «юмор», только доведенный до абсурда.
Он резко преградил ей путь, прижав к стене дома. Его лоск осыпался окончательно: галстук съехал набок, на губе вздулся пузырек слюны.
– Слышь, Надюха… можно я буду звать тебя Надюхой? Брось ты эту интеллигентскую шелуху. Ты ж сама знаешь, как в темноте под одеялом все эти твои каламбуры превращаются в обычное животное кряхтение. Я ж вижу: тебе не фиакр нужен, тебе нужен мужик, чтоб обдал тебя перегаром и правдой жизни. Пойдем со мной в чебуречную, там на клеенке такие жирные пятна – чистая карта человеческих пороков. Я тебе там на пальцах объясню, почему твои рассказы – это просто эротическая фантазия старой девы, которая боится признаться, что хочет, чтоб ее хорошенько отдраили в портовом кабаке.
Он потянулся к ее шляпке, его пальцы дрожали от нетерпения.
– Дай я хоть ленточку твою пожую… Чисто для вдохновения. Ты ж писательница, ты должна знать вкус грязи. А я – лучший гид по этой помойке. У меня в голове Платон, а в штанах – Похотливый, и они оба хотят одного: чтоб ты перестала умничать и просто… ну, ты поняла.
Тэффи посмотрела на него с ледяным спокойствием.
– Вы знаете, Платон Пантелеймонович, в чем ваша главная трагедия? Вы пытаетесь сделать из грязи философию, а получается просто грязная философия. Это как пытаться сварить компот из использованных портянок.
Она ловко скользнула под его рукой и прыгнула в открывшуюся дверь внезапно подкатившей черной машины, оставив Похотливого наедине с его эрекцией и Казанским собором.
Платон Пантелеймонович проводил Тэффи мутным взглядом, в котором «высокая эстетика» окончательно проиграла битву основному инстинкту. Он поправил помятое кашне и, пошатываясь от избытка собственных теорий, двинулся в сторону Сенной. Ему казалось, что он не просто идет, а совершает тектонический сдвиг в структуре городского пространства.
– Тэффи… – бормотал он, задевая плечом фонарный столб. – Интеллектуалка, ишь ты. Тонкая ирония у нее. А ведь ирония – это всего лишь смазка для тугого механизма социальной условности. Как вазелин. Без нее жизнь скрипит, как несмазанная кровать в доходном доме...
У входа в круглосуточную рюмочную «У Хромого Аполлона» стояла Гертруда – местная дива в леопардовых лосинах, чей макияж напоминал наскальную живопись эпохи палеолита. Она курила, выпуская дым с таким видом, будто это была ее единственная связь с атмосферой.
– Мадам! – воскликнул Похотливый, принимая позу античного оратора, у которого внезапно подкосились колени. – В вашем облике я читаю закат Европы. Шпенглер писал о морфологии культур, но он был идиотом и девственником. Культура не умирает, она просто снимает лифчик!
Гертруда медленно повернула голову.
– Слышь, философ, – хрипло сказала она, – ты либо заходи, либо не сквози. Тут люди делом заняты, а не морфологией.
– Именно! – Платон Пантелеймонович почти закричал, брызгая слюной на леопардовый принт. – Дело! Плоть! Суть бытия! Вы понимаете, что ваши лосины – это манифест? Это вызов либеральной повестке! Все эти санкции, падение курса рубля – это все от того, что мужики разучились видеть в женщине не личность, а... эх, да что там... кусок сочного, шкварчащего мяса! Вы же – олицетворение народной души. Такой же немытой, пьяной и доступной, если правильно подойти к вопросу ценообразования.