Леонид Карпов – Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 3 (страница 5)
– Лапидарность, – прошептал он, смакуя слог. – Вот чего не хватает современному веку. Лапидарность – это ведь не просто краткость, это искусство высекать искру мысли из холодного камня. От латинского lapis – камень. Римляне писали на плитах, и там не было места для мелкотравчатой суеты. Только суть, застывшая в вечности. Прямолинейно, твердо, непоколебимо.
Он окинул презрительным взором официанта, который слишком долго объяснял даме за соседним столиком состав облепихового чая. «Многословие – признак дегенерации», – отметил Платон Пантелеймонович, поправляя пенсне.
В этот момент произошло событие ничтожное, но фатальное. Уборщица в синем халате, размахивая шваброй, сбила с подоконника глиняный горшок с геранью. Горшок с сочным хрустом лопнул, явив миру мокрый ком земли и спутанные корни.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. В его мозгу щелкнуло реле.
– Посмотрите на это, – пробормотал он, и его голос обрел зловещую вкрадчивость. – Вот она, подлинная лапидарность бытия. Резкий удар, краткий звук – и нутро выставлено на обозрение. Как глубоко, как... символично. Ведь и женщина, если разобраться, устроена по тому же лапидарному принципу. Снаружи – холодный мрамор фасада, претензия на античную статую, а ткни ее посильнее – и сразу лезет рыхлая земля.
Он подался вперед, и его глаза, еще минуту назад светившиеся разумом, подернулись мутной пленкой.
– Лапидарный стиль, друзья мои, это ведь когда все лишнее отсечено, и остается одна голая, бесстыжая функция. Зачем нам эти кружева слов, когда природа требует лаконичного жеста? Вот идет бабища по улице, колышется вся, как холодец на блюде. Какая уж там лапидарность! Ей бы, дуре, по хребтине палкой перетянуть, чтоб сразу поняла: жизнь – это не вздохи на скамейке, а короткий, емкий мат.
Платон Пантелеймонович облизал губы. Его мысли понеслись вскачь по ухабам физиологии.
– Чего они ломаются? Изъясняются туманно, хвостами крутят. А ведь любая из них в глубине души мечтает о лапидарном подходе. Чтобы пришел мужик, взял за шкирку, как кошку помойную, и без лишних предисловий – в койку. Краткость – сестра таланта, а в этом деле – и мать родная. Хрясь – и в дамки. Никаких тебе «ах, оставьте», «ах, погода». Скинула шмотки – и работай, пока пот не залил зенки.
Он уже не замечал, что говорит вслух, и соседние столики начали потихоньку пустеть.
– Вся эта ихняя «красота» – пфу! Маркетинг для лохов. Суть-то проста: две ноги, одно отверстие и вечный зуд в подкорке. Лапидарно? Более чем! А они мажутся, красятся, будто не знают, что в итоге все сведется к потному сопению и задравшемуся подолу. Грязь, господа, это и есть самая честная форма существования. Мы все из нее вылезли, в нее же и засунем... что бог послал.
Платон Пантелеймонович шумно выдохнул, вытер вспотевший лоб газетой и снова замер, глядя в пространство. Он был абсолютно убежден в своей правоте. Мир был прост, как удар кирпичом по голове, и столь же лапидарен.
Латентность
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Элегия», придерживая мизинец над чашкой безвкусного рафа. Он взирал на мир сквозь пенсне с той печальной мудростью, которая доступна лишь людям, прочитавшим в юности два тома Гегеля и твердо решившим, что остальное – суета. За окном проплывала петербургская весна: серая, как костюм столичного урбаниста, и неопределенная, как сроки выполнения национальных проектов.
– Как метафизичен этот туман, – думал Платон Пантелеймонович, поправляя шелковый галстук. – В нем скрыта сама суть бытия – некая трансцендентная неопределенность, заставляющая нас искать опору в вечном.
В этот момент за соседним столом произошла незначительная оказия. Официант, юноша с тонкими запястьями и испуганным взором, споткнулся и пролил каплю сливок на ботинок грузного господина в кожаном плаще.
– Пардон, – пискнул юноша.
– Смотреть надо, куда прешь, – буркнул господин, вытирая ботинок салфеткой с такой яростью, будто стирал пятно с собственной репутации.
Глаза Платона Пантелеймоновича внезапно сузились. В его мозгу, забитом цитатами и эротоманией, щелкнул невидимый тумблер.
– Вот оно, – произнес он вслух, обращаясь к пустой сахарнице. – Латентность в чистом, дистиллированном виде. Видите ли вы, друзья мои, этот скрытый потенциал подавленного? Ведь этот господин в коже не просто злится на сливки. Он борется с Бездной внутри себя.
Он подался вперед, и голос его из бархатного баритона начал превращаться в вязкий шепот.
– Латентность – это ведь не просто медицинский термин, это, матушка моя, когда у тебя внутри зудит, а ты делаешь вид, что читаешь Канта. Это когда человек орет на официанта, а на самом деле мечтает, чтобы его самого отшлепали этой самой салфеткой. И чем сильнее он вытирает сапог, тем яснее я вижу: в душе у него не кожаный плащ, а кружевные панталоны в цветочек.
Стиль Платона Пантелеймоновича начал стремительно линять, как дешевый ситец под дождем. Благообразная маска сползла, обнажив лицо человека, который слишком долго подглядывал в замочные скважины.
– И все у нас так! – продолжал он, уже не стесняясь в выражениях. – Посмотришь на бабу – идет, губы поджала, вся из себя институтка, а в глазах – голый призыв к беспорядкам. Латентная потаскуха! Она и зонтик-то держит так, будто это не защита от дождя, а... тьфу! И мировая политика туда же. Все эти санкции, шманкции – это ж просто сублимация. Один недодал, другой недополучил, вот и лязгают гусеницами, потому что в штанах чешется, а признаться стыдно.
Платон Пантелеймонович уже почти кричал, брызгая слюной на скатерть.
– Латентность – это когда ты хочешь завалить соседку на сеновал и огулять ее до синевы, а вместо этого идешь голосовать за партию порядка. И чем громче ты орешь про мораль, тем больше у тебя в шкафу всякой дряни: от плеток до фотографий коров в чулках. Вот этот боров в коже – он же сейчас придет домой, запрется и будет нюхать эти вонючие сливки, вспоминая нежные пальчики официанта, потому что признать в себе тягу к женской неге ему воспитание не велит!
Он тяжело задышал, обводя притихшую кофейню мутными глазами.
– Все в мире – сплошная чесотка под смокингом. Мы все – латентные грязнули, прикрытые фиговым листом цивилизации. Дайте мне любую праведницу, и через пять минут я докажу, что она мечтает, чтобы ее зажали в подворотне пьяные матросы. Потому что природа – она, сука, не в книжках, она в мясе, которое требует своего, пока мы тут сопли на кулак наматываем про высшие сферы.
Платон Пантелеймонович внезапно замолчал, вытер рот рукавом и снова водрузил пенсне на переносицу.
– Впрочем, – добавил он тихим, благовоспитанным голосом, – феноменология духа диктует нам иные паттерны поведения. Официант, принесите счет. И будьте добры, не тритесь задом о мой стул, это... излишне акцентирует вашу скрытую сущность.
Латифундия
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел на веранде своей дачи в Комарово, обложившись томами античных классиков и свежими выпусками «Аграрного вестника». Вид он имел чрезвычайно благостный: пенсне на шнурке, крахмальный воротничок, впивающийся в украшенный чин-пуфом подбородок, и выражение лица, свойственное человеку, который только что постиг тайну мироздания, но решил пока не пугать ею обывателей.
Солнце золотило пыльные лопухи. Платон Пантелеймонович размышлял о судьбах цивилизаций.
– Рим, – шептал он, дегустируя слово как выдержанный херес, – пал не от мечей варваров. Его подточила латифундия. Именно она, эта безбрежная система частного землевладения, погубила свободного пахаря.
В голове его выстраивались стройные ряды исторических справок. Латифундия – это вам не огород в Ленинградской области. Это гигантское поместье, ориентированное на экспорт, где труд рабов заменяет рвение собственника. Когда богачи скупили все, превратив Италию в пастбища и оливковые рощи, дух республики испустил последнее дыхание. Крестьянин ушел в город за бесплатным хлебом и зрелищами, а земля стала лишь средством накопления капитала. «Широкие поля погубили Италию», – говаривал Плиний Старший, и Платон Пантелеймонович был с ним совершенно согласен, потирая пухлые ладони.
В этот момент идиллия была нарушена. Соседская девка Акулина, девица кровь с молоком и умом с наперсток, вышла к колодцу. Она была в коротком сарафане, а в руках держала огромное ведро, которое с грохотом опустила на сруб.
Платон Пантелеймонович дернулся. Его мысль, только что парившая над Капитолийским холмом, совершила крутое пике.
– Вот! – воскликнул он, подавшись вперед так, что кресло жалобно скрипнуло. – Взгляните на эту экспроприацию пространства! Акулина и ее ведро – это же в миниатюре та самая земельная ненасытность. Ведь что такое латифундия в своей сути? Это желание владеть огромным, необъятным, сочным куском, который нельзя обработать в одиночку, но на который хочется навалиться всей тушей своего капитала.
Он облизнул губы, и в его глазах зажегся нехороший, маслянистый огонек.
– Гляньте, как она гнется за водой. Эта ее... конфигурация тыла... это же чистая Южная Америка девятнадцатого века! Там латифундисты захватывали площади такими же округлыми мазками. Земли много, она рыхлая, податливая, только и ждет, чтобы в нее вонзился плуг жестокого собственника. И ведь Акулина, шельма, ведет себя как типичный олигарх: выставила свои «угодья» на всеобщее обозрение, дразнит, понимаешь, мелкого арендатора.