Леонид Карпов – Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 3 (страница 4)
В этот момент за соседним столиком официантка, молодая особа в тесном фартуке, случайно задела подносом край стола, и несколько капель карамельного сиропа упали на лакированный ботинок Платона Пантелеймоновича.
Он вздрогнул. Окуляры пенсне зловеще блеснули.
– Милочка, – начал он голосом, в котором еще вибрировали струны лиры, – вы нарушили геометрию моего пространства. Но не вините себя. Это ведь тоже акт... своего рода куртуазный жест, если смотреть шире. Рыцарь принимал от дамы даже удар плетью как благословение. Хотя, если вдуматься, вся эта ваша куртуазность – лишь тонкая позолота на грубом остове природы.
Он наклонился к ботинку, но взгляд его, минуя пятно, зацепился за щиколотку официантки. Логическая цепочка в голове Платона Пантелеймоновича щелкнула и начала стремительно перестраиваться.
– Ведь что такое куртуазность? – продолжал он уже громче, и голос его начал заметно хрипеть. – Это же просто прелюдия, затянувшаяся до идиотизма. Мы поем оды глазам, чтобы скрыть, что нас трясет от желания заглянуть под юбку. Вы, барышня, капнули сиропом, и вот он, липкий символ! Тягучая, сладкая субстанция... Как и все бабье племя, право слово. Сначала строите из себя недотрог, читаете Пастернака, а сами только и ждете, когда вас прижмут в темном углу за пыльными портьерами.
Платон Пантелеймонович сорвал с шеи шелковый платок. Его лицо пошло багровыми пятнами.
– Вся эта ваша «культура» – пшик! Чисто поржать. Рыцари-то, думаете, стишки читали и по домам расходились? Да они в своих замках такое вытворяли, что у любого трубадура лютня бы треснула. Куртуазность – это когда ты ей «мадмуазель», а в башке уже картинка, как она, потная и растрепанная, орет на сеновале. Че ты на меня смотришь, шалава кофейная? Думаешь, я не вижу, как ты бедром крутишь, пока заказы разносишь? У тебя же на лбу написано: «Хочу, чтоб меня оттащили за подсобку и хорошенько проучили». Сироп у нее капнул... Знаем мы эти ваши капли. Природа-то, она ведь прет, ее в корсет не засунешь. Ты же баба, у тебя нутро горит, тебе не куртуазность нужна, а чтобы мужик тебя за загривок взял и...
Платон Пантелеймонович внезапно осекся, заметив, что администратор заведения уже кладет ему руку на плечо. Он поправил пенсне, которое теперь сидело криво, и мгновенно вернул лицу выражение глубокой скорби о судьбах человечества.
– Впрочем, – добавил он, брезгливо вытирая ботинок, – нынешнее поколение утратило способность к деликатному восприятию символизма. Пойду. Тут слишком душно от отсутствия истинной культуры.
Он вышел на улицу, и по его походке – нервной и какой-то дерганой – было видно, что в его голове «куртуазный вассалитет» окончательно проиграл битву за сеновал.
Лабильность
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Амброзия», поджав губы так сильно, словно удерживал ими по меньшей мере государственную тайну. Перед ним лежал свежий номер «Вестника Эрудиции», а в воздухе витал дух высокой культуры и легкой плесени.
Платон Пантелеймонович считал себя хранителем интеллектуальных рубежей. Его мысли текли плавно, как застывающий гудрон. «Мир, – думал он, поправляя пенсне, – есть лишь совокупность категорий, которые мы, люди духа, обязаны классифицировать. Взгляните на этот занавес: разве это не метафора нашей экзистенции? Ткань бытия тонка, но тяжела...»
Он отхлебнул кофе, мизинцем указывая в зенит, и замер в созерцании. Мир казался ему стройным зданием, где каждый кирпичик был аккуратно обернут в латынь.
Но тут случилось непоправимое.
За соседним столом юная барышня в нежно-голубом капоре внезапно расплакалась над недоеденным пирожным, а через секунду – о ужас! – звонко расхохоталась, увидев в окне пуделя в ботинках.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его левый глаз мелко задергался.
– Вы видите? – обратился он к официанту, хватая того за пуговицу жилета. – Вы наблюдаете эту хрестоматийную лабильность? Вот она, текучесть психики, неустойчивость настроения, когда аффект меняется быстрее, чем цены на биткоин! Это же чистейшей воды подвижность нервных процессов, когда торможение не успевает за возбуждением. Человек – как флюгер в бурю!
Официант попытался отстраниться, но Платон Пантелеймонович уже оседлал своего коня.
– Лабильность, мой милейший, – продолжал он, и голос его начал подозрительно хрипеть, – это когда психика скачет, как коза по оврагам. Сейчас она плачет, потом пляшет, а еще через минуту... через минуту эта лабильность приводит нас к самому главному. К их женскому естеству, будь оно неладно!
Он подался вперед, обдав официанта запахом кофе и фанатизма. Его высокопарный тон начал осыпаться, как старая штукатурка, обнажая немытую кирпичную кладку.
– Вот ты думаешь, она по пирожному или пуделю сохнет? Хрен там плавал! Это ж механизм такой: сначала она тебе глазки строит, губки дует – вся такая «лабильная», воздушная, а сама уже прикидывает, как бы поудобнее на коленки пристроиться. У них же все через это... через лабильность. Сегодня она читает Блока, а ночью у нее в башке только одно: как бы юбку задрать повыше да чтобы жеребец какой-нибудь покрепче за филей схватил.
Глаза Платона Пантелеймоновича налились кровью, пенсне съехало на кончик носа.
– И вот эта лабильность, понимаешь, она же в чем? В том, что баба – существо потное, жадное до срамного дела. Она тебе про слезы поет, а у самой внизу уже все кипит, как щи у мачехи. Тьфу! Нацепят кружева, а под ними – мясо, кожа да вопли кошачьи. Им бы только прижаться, обслюнявить, да чтобы пот градом по спине, когда она ногами тебя за поясницу обхватит, сука лабильная...
Он тяжело задышал, глядя в пустую чашку, где на дне осталась лишь коричневая гуща. Официант, перекрестившись, исчез на кухне.
Платон Пантелеймонович вытер вспотевший лоб газетой и снова поджал губы.
– Дикари-с, – буркнул он, возвращаясь к образу столпа общества. – Совершенно не понимают тонкостей человеческой психики.
Ламинарность
Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у окна своей холостяцкой обители, заложив руки за спину, и взирал на весеннюю петербургскую слякоть с тем философским прищуром, который обычно свойственен людям, прочитавшим две страницы Шопенгауэра и недовольным качеством отечественного паштета. Мир вокруг казался ему несовершенным чертежом, требующим высшей правки.
– Гармония, – изрек он в пустоту комнаты, поправляя пенсне, которое держалось на его переносице исключительно на честном слове и слое кожного сала. – Все в этом подлунном мире жаждет упорядоченности. Взгляните на этот ручей, бегущий по сточной канаве. Какая чистота линий! Какое отсутствие завихрений!
В этот момент соседка сверху, женщина грубая и обделенная метафизическим чутьем, резко выплеснула из окна таз мыльной воды. Спокойный поток в канаве вскипел, забурлил, превратился в хаотичное месиво пузырей и сора.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Лицо его пошло пятнами цвета перезрелой свеклы.
– Боже мой, – прошептал он, и в голосе его послышались нотки фатального надлома. – Они разрушили ламинарность! Вы только посмотрите, как бесцеремонно нарушено число Рейнольдса! Ведь ламинарное течение – это же высшее проявление благородства материи. Это когда слои жидкости скользят друг относительно друга, не перемешиваясь, плавно, как шелк по мрамору. Никаких тебе пульсаций давления, никакой хаотичной диффузии. Чистая геометрия покоя!
Он вцепился в подоконник, и его высокопарный тон начал подозрительно вибрировать.
– А теперь что? Турбулентность! Хаос! Вихри, мать их за ногу... А ведь если вдуматься, господа, – обратился он к воображаемой аудитории, – вся эта ваша физика жидкостей – она же и в бабах сидит. Вот взять, к примеру, бабу обыкновенную, приличную. Идет она по улице – ламинарная такая вся, ножки параллельно, слои юбки не перемешиваются, филейная часть колышется строго в заданном векторе. Красота? Красота. Число Рейнольдса ниже критического, душа радуется.
Платон Пантелеймонович облизнул пересохшие губы, и взгляд его окончательно утратил печать интеллекта, сменившись маслянистым блеском.
– Но стоит только плеснуть в этот сосуд каплю... кхм... возмущения, как начинается чертовщина. Вот та же Маринка из десятой квартиры. Вчера зашла, кобыла, за солью. Вроде ламинарная была, пока в коридоре стояла. А как халат распахнулся – все, пошла турбулентность по всем фронтам! Слои-то перемешались, пульсация такая началась, что у меня самого прибор зашкалил. Там уже не слоистое течение, там такие вихри в ложбинках, что никакой вязкостью не удержишь. Липкое все, бурлит, прет наружу, как дрожжи из нужника. Глядишь на нее – и понимаешь: нету в женщине этой вашей физической чистоты, один сплошной хаос и неуправляемое соитие молекул в самых неприличных позах. Тьфу, сплошной гидродинамический разврат!
Он тяжело задышал, глядя на пузырящуюся жижу в канаве, и добавил уже совсем сипло:
– Опять, небось, с сантехником в подвале критическую точку проходит, вихри свои нечестивые крутит...
Лапидарность
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, поджав губы с таким видом, будто лично аттестовал мироздание на предмет соответствия высшим истинам. Над его залысиной, блестевшей как бильярдный шар из слоновой кости, витал дух античной строгости. Платон Пантелеймонович размышлял о судьбах цивилизации. Перед ним лежал свежий номер газеты, и каждое слово в колонке редактора казалось ему излишне рыхлым, бесформенным, недостойным величия человеческого разума.