Леонид Карпов – Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 2 (страница 12)
– Ведь и в жизни, знаете ли, все так. Нельзя просто сказать «женщина». Это дилетантство! Нужно дифференцировать их по функциональному признаку, по, так сказать, качеству отделки. Вот возьмем, к примеру, Люську из пятой парадной. У нее же эта самая дифференциация на морде написана: левый глаз косит на бутылку, а правый – на чей-нибудь гульфик.
Платон Пантелеймонович шумно втянул носом воздух, его галстук съехал набок.
– Тут ведь какой признак разделения? Плотский! Одна баба – для парада, чтобы духами воняла на всю залу, а другая – чисто для употребления в темном углу, как рваная калоша. Разделяй и властвуй, как говорили древние! Глядишь на нее, вроде целое существо, а начнешь дифференцировать: тут у нее филе, там – вымя, а вместо души – сплошная чесотка и желание стрясти с тебя на чекушку.
Он уже почти кричал, брызгая слюной на скатерть. От прежнего эрудита не осталось и следа – за столом сидел помятый тип с сальными глазами.
– И погода ваша – тоже дрянь дифференцированная! Дождь каплет, как из прохудившегося крана в борделе. Разделили небо на тучи, а тучи – на помои. Тьфу! А Люську я все равно разделаю по косточкам, такая уж у меня научная база под это подведена...
Платон Пантелеймонович икнул, схватил со стола осколок блюдца и принялся ковырять им в зубах, окончательно погрузившись в пучину своих железобетонных, но крайне дурно пахнущих умозаключений.
Диффузия
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, сжимая тонкими пальцами фарфоровую чашку так, словно это был пульс самой истории. Его лоб, испещренный морщинами высокого интеллектуального достоинства, отражал свет люстры. Вокруг колыхалась петербургская суета: дамы в джинсах, господа со смартфонами – копошение белковых тел, не подозревающих о движении мирового духа.
«Как жалка эта предсказуемость бытия, – думал Платон Пантелеймонович, глядя на прохожих сквозь пенсне. – Все в мире подчинено невидимым токам, великому закону всеобщего проникновения. Мы лишь атомы в хаосе, стремящиеся к равновесию».
В этот момент за соседним столиком неловкий официант задел поднос, и капля густого вишневого сиропа упала в стакан с водой, стоявший перед невзрачной дамой. Платон Пантелеймонович замер. Красное облако медленно, лениво стало расползаться в прозрачной среде, меняя структуру жидкости.
– Взгляните! – воскликнул он вдруг, обращаясь к оторопевшей даме. – Вы созерцаете триумф диффузии! Это же чистая поэзия физики: процесс взаимного проникновения молекул одного вещества между молекулами другого. Заметьте, без всякого внешнего воздействия, лишь за счет теплового движения частиц! Концентрация стремится к однородности по всему объему. Это как энтропия, мадам, как неизбежность!
Дама испуганно кивнула, пытаясь отодвинуться, но Платона Пантелеймоновича уже несло по крутым склонам его воспаленной логики. Голос его стал тише, а в глазах зажегся нехороший, масляный блеск.
– И ведь так во всем, – пробормотал он, наклоняясь к ее уху. – Диффузия – она ведь не только в стакане. Она в самой сути межчеловеческого трения. Вот вы сидите, такая вся из себя дистиллированная, а частицы окружающего смрада уже лезут в ваши поры. Это же чистая физиология, милочка. Сначала мы говорим о градиенте концентрации, а потом – бац! – и ты уже чувствуешь, как в твое личное пространство диффундирует какой-нибудь потный мужик в трамвае.
Он облизнул губы, и его лексикон начал стремительно осыпаться, как старая штукатурка.
– Бабы – это же идеальная среда для проникновения. У них же вся натура заточена под то, чтоб в них что-то растворялось. Сидит такая кошелка, строит из себя недотрогу, а внутри у нее молекулы уже так и прыгают, так и чешутся, чтоб с кем-нибудь перемешаться. Это же закон природы, дура! Чем выше температура, тем быстрее диффузия. Разгорячилась в танце – и все, считай, плотность упала, поры раскрылись, принимай гостей.
Платон Пантелеймонович уже почти шипел, брызгая слюной на кружевной воротничок соседки:
– Ты думаешь, ты духами надушилась для запаха? Нет, ты создала зону высокой концентрации, чтоб заманивать самцов на молекулярном уровне. А потом происходит диффузия тел в темной парадной, где все это ваше «высокое» превращается в обычное хлюпанье и перемешивание жидкостей. Взаимное, так сказать, проникновение в антисанитарных условиях. Природа не терпит пустоты, она хочет, чтоб я в тебя диффундировал прямо здесь, на этом липком столе...
Дама с визгом вскочила и бросилась к выходу. Платон Пантелеймонович проводил ее мутным взором, поправил пенсне и брезгливо вытер рот платком.
– Невежество, – вздохнул он. – Совершенное непонимание фундаментальных законов физики.
Дихотомия
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Элегия», придерживая мизинец над чашкой глясе так высоко, будто надеялся зацепить им пролетающее мимо облако возвышенных смыслов. Его крахмальный воротничок резал подбородок, но Платон Пантелеймонович терпел – за приличие всегда нужно платить дискомфортом.
Взгляд его, затуманенный метафизической грустью, покоился на витрине.
«Мир, – думал он, – есть не что иное, как великая дихотомия. Вечное разделение на субъект и объект, на дух и плоть, на "А" и "не-А". Посмотрите на этот сахар: он бел, как невинность, но сладок, как грех. Вот она, дуалистическая природа бытия! Мы зажаты между Сциллой формы и Харибдой содержания. Дихотомия – это не просто развилка, это кость в горле мироздания, заставляющая нас вечно выбирать между правым и левым, между небом и...»
В этот момент за соседним столиком официант, неловко взмахнув подносом, уронил на пол фарфоровую сахарницу. Белый песок рассыпался по грязному кафелю, а крышечка, издав жалобный звон, укатилась под ботинок Платона Пантелеймоновича.
Он вздрогнул. Брови его поползли вверх, к залысине, а в глазах блеснул нехороший, желтоватый огонек.
– Извольте видеть! – громко произнес он, обращаясь к испуганному юноше в фартуке. – Типичный пример распада единства. Дихотомия в действии! Сахар был в сосуде, теперь он вне его. Это же чистая онтология: разделение на внутреннее и внешнее. А ведь всякая женщина, милейший, устроена точно так же. Она – сосуд, но с двойным дном и протекающей крышей.
Платон Пантелеймонович наклонился вперед, и его крахмальный воротничок наконец предательски хрустнул. Голос стал тише и приобрел вязкость пережаренного сиропа.
– Ты думаешь, это просто сахар? Нет, это метафора распущенности. Вот так и бабы: снаружи напудрятся, финтифлюшек нацепят, строят из себя недотрог – дихотомия, мать ее! А копни глубже, под этот их «фарфор» – так там такая сырость и труха, что хоть святых выноси. Разделение на «да» и «нет» у них чисто номинальное, как на заборе написано.
Он огляделся, убеждаясь, что дама за соседним столиком слышит каждое слово. Его лицо пошло багровыми пятнами.
– Взять хоть погоду. Сегодня солнце, завтра дождь. Дихотомия? Хрена с два! Это бабья натура. Сначала она тебе улыбается, зубы свои виниловые скалит, а через пять минут уже воет, как сука на помойке, потому что ты ей туфли не того оттенка навоза купил. Они же все внутри как этот рассыпанный сахар – липкие, противные, и хрен ты их обратно в пачку соберешь. Каждая мнит себя королевой, а на деле – только и ждут, чтоб какой-нибудь хмырь их за углом об колено...
Платон Пантелеймонович смачно сплюнул на пол, прямо в сахарную кучу, и вытер рот засаленным обшлагом пиджака, окончательно позабыв о мизинце и «Элегии».
– Дихотомия у них, видишь ли... Одна половина бабы хочет в церковь, а вторая – чтоб ее в кабаке за вихры таскали. И обе половины, заметь, одинаково воняют дешевыми духами и селедкой. Тьфу, срамота!
Официант поспешно отступил, а Платон Пантелеймонович, тяжело дыша, уставился в свою чашку, где в талом мороженом плавала какая-то подозрительная муха, идеально дополняя описанную им картину мира.
Доктрина
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, скрестив ноги с той изысканной небрежностью, которая свойственна лишь людям, чья библиотека превышает три тысячи томов. Его пенсне отражало осеннее петербургское солнце, а в мыслях царила стройная симфония метафизики. Он смотрел на мир как на сложную систему эманаций, где каждый лист, упавший на мокрый асфальт, был лишь бледной тенью Идеи.
– Посмотрите, душа моя, – обратился он к официанту, едва коснувшись пальцем фарфора, – как природа стремится к упорядоченности. Это ведь чистый логос!
Событие, погубившее этот оазис духа, было ничтожным: у соседнего столика дама в строгом сером костюме уронила на пол брошюру, в заголовке которой мелькнуло слово «доктрина».
Платон Пантелеймонович встрепенулся. Его взгляд, еще секунду назад блуждавший в эмпиреях, хищно зацепился за этот термин.
– Ах, доктрина! – воскликнул он, и голос его приобрел ту вкрадчивую хрипотцу, от которой у филологических дев обычно случается мигрень. – Это есть руководящий теоретический или политический принцип, учение, научная или философская теория. Возьмем, скажем, «Доктрину Монро». Знаете ли вы, друзья мои, что этот документ 1823 года – вершина политического кокетства? «Америка для американцев!» – провозгласил Джеймс Монро. Он выставил вокруг своего континента забор, заявив Европе: «Руки прочь, старые греховодники, здесь мы будем хозяйничать сами». Это же чистейшей воды изоляционизм, возведенный в ранг государственной религии.