Леонид Борисов – Свои по сердцу (страница 83)
Она сбегала в лавочку за квасом, принесла кислой капусты и хлеба, наложила заплату на рукав сюртучка некрасовского, почистила ему узкие, в обтяжку, панталоны. Расстался с нею Николай Алексеевич тепло, по-родственному; шел мостом через Неву и думал о том, что все добрые, хорошие люди попадаются ему на его пути. Значит, и впредь так будет. Ужо встретит он великого сердцем человека, и тогда вся дорога, как струна, вытянется и зазвенит на долгие века…
«Не пропаду!» — говорил себе Некрасов и все шагу прибавлял. Гордые мечты о счастье и славе земли своей родной рвали сердце Николая Алексеевича, и казалось ему, что плохо и трудно только сегодня, а там, дальше, все будет хорошо.
— Меня не сломаешь, упорный я, — сказал он вслух, — тянучий я, — вспомнил он выражение Мазаева.
Над городом вставало оранжевое солнце. Куда шел Некрасов? Он не знал куда. Комнату его заняли, и следовало подумать о новом пристанище.
Переходя Полицейский мост, нагнал он конвойных и арестанта меж ними, по виду крестьянина. Руки скручены за спиной, на плечах халат серый, на обритой голове круглая шапочка. Конвойные свернули на Мойку, арестант взглянул в лицо Николаю Алексеевичу и — показалось ли ему это, или так оно и было — улыбнулся на недолгую секунду и тотчас ниже голову опустил…
ПОМОЩНИК И ДРУГ
Много лет назад на окраине Александровской слободы, что в полукилометре от станции Гатчина-Балтийская, против кирки с медным петухом на невысоком шпиле, стоял одноэтажный дом сцепщика вагонов Николая Васильевича Кольцова. При доме был маленький огород, а в нем однооконная уютная банька. Три — четыре раза в месяц мылся в ней Александр Иванович Куприн, хотя у него в саду была своя очень хорошая банька. Чужая нравилась ему потому, что стояла в огороде среди грядок с огурцами, капустой, в гуще пахучего укропа, лука и ромашки.
То, о чем здесь рассказывается, произошло в 1913 году. С начала июня по конец августа я почти ежегодно гостил в доме родственника моего, учителя местной школы, по соседству с Куприным. Познакомиться с ним не представляло труда, — Александр Иванович был человеком весьма общительным, его знала и любила вся Гатчина, он расточительно помогал каждому, кто приходил к нему с той или иной просьбой. Мне, шестнадцатилетнему юнцу, захотелось получить автограф Куприна, и с этого началось знакомство.
С такого же рода просьбой обратился в свое время к Куприну и Николай Васильевич Кольцов. Получив фотографическую карточку с краткой надписью — такому-то «на лицезрение», — Николай Васильевич дополнительно попросил дать отзыв о литературном труде своем, носившем название «Размышления о жизни». Куприн прочел рукопись, очень заинтересовался автором, подружился с ним и стал частым его гостем — и в доме и в баньке. В свою очередь и Николай Васильевич частенько заглядывал к Куприну, нередко брал у него книги. Ставя их по прочтении на полку и оглядывая книжное богатство Александра Ивановича, он обычно произносил:
— Жизнь коротка, а книг страшно много, и каждый год все прибавляется. Что будут делать люди через двести примерно лет?
— Через двести лет, — однажды при мне ответил Николаю Васильевичу Куприн, — люди будут не читать, а слушать книги. Вставят этакий крохотный валик в машинку, и какой-нибудь чтец преподнесет вам рассказ, повесть или, скажем, главу из романа.
— А книг, по-вашему, не будет? — спросил Кольцов. — Скучно же без книг, Александр Иваныч!
— Понимаю вас, голубчик, — вздохнув, отозвался Куприн, — я сам такой же, как и вы, но в будущем будут другие люди, иные умы, совсем другая жизнь. Люди научатся беречь леса, а ведь бумага — это лес, Николай Васильевич! А наш лес и сегодня уж изрядно повыведен…
Помню хорошо, что Куприн часто и подолгу беседовал с простым железнодорожным рабочим о будущем России, причем особенно подчеркивал самое, по его мнению, главное в характере того человека, который будет жить спустя сто — полтораста лет: чистоту, высокую нравственность, интеллигентность. Это слово Куприн особенно любил, часто пользовался им в разговоре, постоянно утверждая, что культурный человек не всегда интеллигентен и, наоборот, — интеллигент зачастую малокультурен. Куприн говорил, что лично ему дорог тот человек, в котором есть внутренняя интеллигентность, и в качестве примера ссылался на Николая Васильевича.
— Вы человек, так сказать, простой, — говорил однажды Александр Иванович, стоя перед смущенным, низко опустившим голову Кольцовым. — Образование у вас низшее — даже самое низшее, какое только может быть, — вы даже начальной школы не кончили… Гм… Однако такие, как вы, дороже дюжины так называемых людей интеллигентной профессии. А почему? А потому, что вы и подобные вам пытливы, до всего доходчивы, — если вы читаете, то уж читаете! Книга для вас кусок хлеба, а не просто как пирожное для какой-нибудь дамочки или ее супруга с нафабренными усами и пустопорожней душой. И, кроме того, — язык…
Куприн останавливался на четверть минуты, о чем-то пристально и с видимым удовольствием думал и продолжал:
— И язык, самое важное — язык; простой народ бережет его, сохраняет, относится к нему как к самому драгоценному, что он получил от своих предков. Не случайно, дорогой мой, поговорки, пословицы, меткие словечки родились не в семьях интеллигентов, а в гуще народной — в деревенской избе, у ночного костра, в степи и в лесу, на работе в поле и у станка на фабрике…
Хорошо помню тот вечер в середине лета тринадцатого года, когда Николай Васильевич, одетый во все чистое, новое, читал свои «Размышления о жизни». Кроме хозяина дома, присутствовали: Измайлов, критик того времени; ближайший друг Куприна Уточкин, авиатор, как тогда называли летчиков, и актер Александринского театра Ходотов. Я проник в кабинет писателя в качестве соседа, которого, как я справедливо полагал, нельзя выгнать: сидит в углу, никому не мешает, не лезет с вопросами, при случае и дверь откроет, и пепельницу подаст… Кроме того, сам хозяин смотрел на меня как на человека в достаточной мере взрослого. Я писал стихи, иногда читал их ему, он слушал, снисходительно одобрял. Помню, однажды он сказал:
— Вот тут у тебя дьявольски в рифму!
И, подняв над своей головой руку с вытянутым указательным пальцем, добавил:
— Я не смеюсь, голубчик, — черт знает, как в рифму! Это запоминается. Плохо только, что запоминается рифма, а в чем там дело — не запоминается.
— Я поправлю, — сказал я.
— Вот, вот, поправляй, — поддакнул Куприн.
— А потом вам покажу, — пообещал я.
— А это вовсе не обязательно, — поспешил заявить Александр Иванович. — Этак ты будешь без конца поправлять, голубчик!
…Николай Васильевич надел очки, кончиками пальцев щипнул свою козлиную бородку и по знаку хозяина дома приступил к чтению.
Это было очень давно, почти полвека назад… Я хорошо запомнил только комментарии слушателей. Измайлов заметил, что описание жизни и быта мелких служащих Гатчины-Товарной излишне подробно и потому утомительно. Ходотов сказал одно слово: «Здорово!» — и щелкнул пальцами. Уточкин осторожно, ссылаясь на свою полную непричастность к литературе, заявил, что сочинение Николая Васильевича Кольцова не дает ничего нового, что на эту тему в русской литературе уже имеются и рассказы, и повести, и даже стихи и поэмы.
Куприн говорил и долго и увлеченно. Он хлопал по плечу Николая Васильевича, благодарил его и обещал позаботиться о том, чтобы некая часть рукописи была напечатана.
Ходотов принялся декламировать «Безумству храбрых поем мы славу». Измайлов, поблескивая пенсне на шнурочке, с нескрываемой иронией разглядывал Николая Васильевича. Уточкин спрашивал его, «катался ли» он на аэроплане, на что автор «Размышлений о жизни» отвечал, что это ему и в голову не приходило, но он готов подняться хоть сейчас. «Завтра, — сказал Уточкин, и глаза его молодо засверкали, — на пятьсот метров, черт подери! Утрем нос зазнайкам! Покатаемся полчаса, идет?»
Сейчас я напрягаю память, силясь вспомнить, о чем же читал Николай Васильевич Кольцов… Думаю, что в «Размышлениях» своих он рассказывал о тяжелой жизни сцепщика вагонов, и, возможно, было в этих размышлениях что-то весьма острое, может быть, даже и революционное. Да, наверное, так оно и было, потому что дней через пять Николая Васильевича арестовали.
Да и не его одного: в августе тринадцатого года на станции Гатчина-Товарная (в полукилометре от Гатчины-Пассажирской, по Балтийской линии) было арестовано не менее двадцати железнодорожников, работавших в депо и на путях.
— Сходи к Ольге Ивановне, — попросил меня Куприн, — и узнай, что слышно о ее муже, а потом скажи мне. Если будет кто-нибудь из посторонних, ничего не спрашивай, ничего не говори, потом это сделаешь.
Ольга Ивановна, жена Николая Васильевича, весьма недоверчиво и настороженно выслушала меня и произнесла только одну фразу:
— Скажи Александру Ивановичу, что завтра я истоплю для него баньку.
На следующий день утром Куприн направился в Александровскую слободу, вместе с ним пошел и Уточкин. Я был глубоко заинтересован судьбой Николая Васильевича, — этот человек нравился мне, внушал симпатию. Я спрашивал себя: что он сделал и что с ним будет теперь? Мне казалось, что ему может и должен помочь такой хороший, известный писатель, как Куприн, — его знает вся Россия, собрание его сочинений было выпущено в двенадцатом году в виде приложения к знаменитому журналу «Нива». Александр Иванович непременно и обязательно, думал я, поможет своему другу.