18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Борисов – Свои по сердцу (страница 80)

18

Из-за деревьев вышел бородатый мужик с ружьем за плечами, он собирал ландыши и пел, голос у него был приятный, чистый — тот непритязательный, от души идущий голос, каким обычно поет русский человек, когда он наедине с собою. Мужик увидел Федора Ивановича, снял фуражку, поклонился, перестал петь.

— Доброго здоровья, ваше благородие! — сказал мужик и тотчас конфузливо добавил: — Ландыш собираю, вот новость! Ландышу нынче много, запоздал он малость, вот и рви!

— Жене в подарок? — спросил Федор Иванович.

— Ну, жене! Скажет барин тоже!.. Жене полсатину дарим. Ландыш сыну понадобился. Случай такой…

— А сын жене подарит, не правда ли?

— Правда, да не совсем так, ваше благородие, — рассудительно произнес мужик и попросил у Федора Ивановича разрешения выкурить трубочку. Федор Иванович разрешил, мужик присел на пенек, набил трубочку, закурил.

— У сына его милая помирает, — дрогнувшим голосом сказал он. — Из города приехала, а жена истинная ушла в Ямбург, к сестре. Сейчас милая евонная помирает от тоски и всякой какой-то другой напасти. Сын волком воет. Пошел к милой, — она ландышу просит. Вот он, ландыш, — какая в нем, ваше благородие, помога? Что он может, ландыш?

— Милая эта, про которую говоришь, красивая? — спросил Федор Иванович.

— Какая красота в простой деревенской бабе? — сухо и строго ответил мужик. — А жена истинная в Ямбург ушла. Сраму теперь!.. И давай не доктора, а ландышу!

— Ландыш поможет, — о чем-то подумав, уверенно сказал Федор Иванович. — Если ты хочешь, чтобы милая сына твоего поправилась, принеси ей ландышу, положи на грудь.

— Я положу, ладно, — сказал мужик.

— Положи и улыбнись ей. А если умрет, то умрет счастливая. Любила, мучилась… У меня вот тоже ландыши…

— Кому на грудь положишь? — с усмешкой спросил мужик. — Господское дело — в банку ставить, нюхать, какой запах приятный… А тут, видать, ландыш вроде как хлеб.

— Возьми и мои ландыши, на, — сказал Федор Иванович и протянул мужику свой букет. — Торопись к дому. Пить ей много не давай. А я доктора пошлю. Где живешь?

— Здесь, в Малых Борницах, в сторожке. Я в лесниках. Идти мне можно?

Мужик снял фуражку, поклонился, сказал: «Благодарствуйте» — и пошел скорым, легким шагом. Федор Иванович глядел ему вслед, думал о той, которую любит его сын, и представлял, какая она с виду. И почему-то думалось ему, что женщина выздоровеет; вот сейчас пойдет он к Карлу Осиповичу, искусному доктору, лечившему русских барынь от всевозможной пустой дамской напасти, и пошлет его в сторожку к леснику. Выздоровеет та, у которой карий глаз, на будущий год пойдет она в лес собирать ландыши и в чем-то станет равной Федору Ивановичу.

Так хотелось думать ему — старому человеку, заклинавшему молчать и таиться и не умевшему сохранить в тайне ни одно из чувств своих.

Он пришел на дачу усталый, голодный, но довольный и даже порозовевший, в глазах его играли лукавые огоньки, и пахло от него цветами, лесом, деревенским воздухом.

В большой зале устроили танцы, и хозяйка дома, взяв в руки платочек и помахивая им, пошла навстречу Федору Ивановичу, приседая и кружась. В петлице сюртука у Федора Ивановича был продет ландыш, хозяйка вплотную подошла к Федору Ивановичу, остановилась, улыбнулась, а музыка продолжала играть русскую, и все гости хлопали в ладоши и притопывали.

— В то утро, босая и неодетая, она бежала за ландышами, — тихо проговорил Федор Иванович, а хозяйка снова приподняла платочек, подбоченилась и, кланяясь низко Федору Ивановичу, пошла от него, приседая и кружась.

1939 г.

ЧРЕЗ БЕЗДНЫ ТЕМНЫЕ

Но с детства прочного и кровного союза Со мною разорвать не торопилась Муза: Чрез бездны темные Насилия и Зла, Труда и Голода она меня вела — Почувствовать свои страданья научила И свету возвестить о них благословила…

— Эй, ярославец-красавец! Иди-ка сюды, щи тут остались, может, доешь? Смотри-ка, ты какой, одни кости!

— С утра не евши. Которые щи?

— Ешь эти. Не одолел я чугуна, а выливать жалко. Думаю: пусть человеку достанутся. Ты что, в лакеях находишься?

— Вовсе нет. И какой же я, по-вашему, красавец?

— А какой: сюртучок у тебя на вате, нос правильный, губки розовые, и годов тебе, поди, осьмнадцать. Давно примечаю твою личность. Что делаешь?

— Работу ищу.

— Ишь ты! Ну, ешь, ешь, не конфузись, ладно! Щи тут варят отменные, духовитые, горячая святая вода с капустой, а не щи. Что тощой с виду?

— Так, сложением не вышел.

— Это бывает. Сложение не в нашей воле. На то бог и родители, хе-хе! Ну, ешь, ешь, мне не жалко. Такие щи, что сам бы ел, да сыт, слава господу.

— Спасибо. Обязан я вам за щи. Может, заявление потребуется? Могу просьбицу написать, угодно?

— Просьбицу? Гм… А умеешь?

— Обучен. Вирши-стихи тоже могу изготовить.

— Ну? Какие ж, к примеру, вирши?

— К примеру, на день рождения. Для удовольствия супруги, скажем, сына, дочери. Начальнику сувенир.

— Это ты здорово! Только мне вирши не требуются. Я, ежели захочу, пойду на базар, там «Милорда» куплю, романес любовный, а к нему расписная картинка. Так вот. А ты ешь, ешь! В чугуне щей много. А я, друг ты мой, пойду бумаги добуду, перо. В грамоте я скуден, потому папаша мой — тысячник, понял? То-то! Я тебе буду говорить, что писать, а ты по моему указу и составишь. Мое фамилие Васильков. Тебя, значит, Димитрий Васильков щами накормил, — ты это запомни!

В обжорной жарко, дымно, вонь. Ежеминутно растворяется дверь и впускает новых посетителей: чуйку без роду-племени, извозчика, пропойцу в лохмотьях, веселую тетку с Таирова переулка, торговца из мелочной лавки, мужика в лаптях. На низкой широкой русской печи в ряд стоят чугунные котлы со щами и кашей, в корзинах и решетах — нарезанный хлеб, соль кучками на столах. Хозяин обжорной похож весьма на соборного протопопа: борода у него что икона на груди, волосы длинные, мягкие, взгляд вороватый.

Васильков поставил на стол чернила, положил перо.

— Сейчас по соседству бумагу достану. Ты жди меня. Какого святого имя носишь?

— Николая зимнего. По отцу — Алексеев сын.

— А фамилие твое какое будет?

— Некрасов.

— Очень даже хорошо. Ну, я в минут!

Николай Алексеевич доел щи и на последние три гроша взял каши. Вчера весь день питался одним хлебом в ресторанах на Большой Морской. Сперва зашел в тот, где можно было, ничего не заказывая, сидеть и читать газеты. Так и поступил: сел в уголок и весь газетным листом накрылся. Первую страницу прочел — куска два хлеба сжевал. За полтора часа весь нарезанный порцион съел. Заметили, о выходе попросили. Что ж, наевшись, и уйти забавно. Труднее было в ресторане «Лиссабон»: все столы заняты, и газеты на руках. Только уселся — лакей подбежал, спросил:

— Фриштык? Обед? Чаю?

— Давай обед, что ли… — сказал Николай Алексеевич.

Минут пять подождал, придумывая, как уйти, кусок хлеба с солью съел, а потом нашелся: в сердцах произнес на весь зал:

— Ноги моей здесь больше не будет! Полчаса обеда жду, а мне не дают!

Лакей уже несет на блюде борщ, котлеты, кисель, калач обсыпной.

— Пожалте-с!

— Чего пожалте-с! Протомили, на издевку пустили, а теперь я и есть не хочу!

И выбежал на улицу. В животе урчит нехорошо, в голове сумбур, беспокойство. Тихим шагом направился к Спасу на Сенной, там уже нашел работу: заявления писать, жалобы обиженному сочинять, вирши сложить на амурной подкладке. Сегодня, например, повезло — клюнула работенка. Румяный франт в поддевке, при часах и с расческой в кармане лист бумаги пятерней разгладил, сказал:

— Пиши! Штоф прикажу подать и гривну дам. Только я в письме неопытен, ты пиши мне от совести, да укажи, куда подавать, ладно? Кашу ел? Ну, то-то! Я добрый, сам видишь. Другой выльет, а я человеку отдам. Меня отец учил: ты, говорит, по христианству поступай. Ты сам-то, любезный, в бога веруешь?

Николай Алексеевич промолчал. Сейчас он веровал только в себя, в свои силы, знал, что никто не поможет ему, молодому, голодному, люто унижаемому на каждом шагу. «Вот хоть бы и ты, — думал он, глядя на повествующего о своем деле франта. — Сыт, румян, кольцо на пальце, а люди, тебе подневольные, корки хлеба не имеют. Папаша твой, надо полагать, из купцов, золотой мошной трясет, пудовые свечи празднику ставит… Видал я таких и тебя знаю. Меня объедками накормил, о боге спрашивает…»

— Говорите, что писать.

— Так вот, я и говорю: человек он дворовый, пустой, а фанаберии в нем на тыщи! Ефимом звать. А она девка прыткая, ладная, пленила меня, и нет мне от нее роздыху. Подарил я тут как-то ей перстенек в подарочек. Перстенек с камешком, ну, вылитая слезка, только что на пол не скатится, — вот каков тот камешек. И что ж ты думаешь?

— Не приняла подарка? — догадался Некрасов.

— Угадал! Ишь ты! Я ей тогда на сарафан полсатину поднес. По синему полю белым горошком. И что ж ты думаешь?