18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Борисов – Свои по сердцу (страница 79)

18

— Не надо плакать, к чему? — тихо произнесла женщина и поцеловала, приподняв с плеч, сперва правую, потом левую руку гостя. — Слезами не вернешь.

— Слезами-то и вернешь, — четко и раздельно, по слогам, проговорил Федор Иванович. — На что ж иначе слезы? Для умиления? Нет, для умиления есть простые, серые слова, и они доступны каждому. Для горя? Нет, горе молчаливо. Слезы мои — это кипящая память, это средство сохранить, не утерять, вернуть. Вос-кре-сить — потому что, если я помню, — значит, ничто не умерло. Встаньте, я вас прошу, встаньте! Смотрите, Дианка насплетничает! Она вертит хвостом, она меня не любит.

Он не выдержал, он мотнул головою, скрипнул зубами, горячо заговорил:

— Она любила собак. Всех домашних животных любила она, кроме кошек. Она говорила, что в кошке есть что-то нерусское, чужое и злое. Она еще любила меня. Господи! И похоронить эту женщину! И все перенести! И сердце не разорвалось… Ну, прошу вас, встаньте! Вообразите, что мы на балу, что сюда идут гости, дочь Дудышкиных пригласит меня вальсировать. А я великий танцор. Если бы вы видели, как она, покойная, танцевала… На паркете оставался рисунок ее полета под вальс. Да, полета, я не оговорился, потому что настоящий вальс — это уже не земля, это радость разлуки с хлопотами и суетой. Нынче молодежь танцевать не умеет. Кружатся, топчутся на одном месте, бренчат шпорами, стучат каблуками, и глаза у танцующих точно из дерева. Встаньте! Я успокоился, я уже начинаю брюзжать. Я сейчас достану газету и буду вслух читать фельетонные измышления. Дианка, где моя газета?

Собака залаяла, забегала, обнюхивая углы, стол, диван, кресла. Хозяйка встала с колен и, тщательно оправляя платье, села на краешек стула не отводя взора от седых, редких волос Федора Ивановича. Он был похож на учителя музыки в богатом светском семействе; о таких стариках пишут Толстой, Тургенев, о состоянии такого седовласого человека пишет он сам — Федор Иванович Тютчев. О чем же пишет он теперь, после первой майской, давно прошедшей, отшумевшей грозы? О том, что жизнь жестока: она отнимет самое дорогое, а потом даст духу крепость, силам упорство, старости зоркую память, — живи, вспоминай, мучайся…

— Вы что-нибудь написали, Федор Иванович? — робко, боясь оказаться бестактной и вместе с тем боясь уныния гостя, спросила хозяйка.

Федор Иванович улыбнулся, взглянул на небо, на лиловый край туч, на крохотный квадрат лазури.

— Я могу только вспоминать, — ответил он. — Я в силах воспоминания мои приводить в строй и ясность, доступные людям. Мое поколение умирает, за мною идут другие люди, еще через два десятка лет личное мое горе забудется…

«Но ваши творения…» — едва не воскликнула хозяйка и смутилась, почувствовав в таком непомерно искреннем восклицании нечто чуждое настроению гостя. Она придвинулась к нему ближе и произнесла пустую фразу:

— Поэзия не умирает, Федор Иванович!

Он усмехнулся умным, чуть тронувшим уголки рта смешком и подумал о том, что есть стихи и есть поэзия. Ощутительно свежо подул ветер, проворчал гром. Налетел вихрь, хозяйка закрыла дверь веранды. Федор Иванович встал и взял руку женщины в свою, поднес тонкую руку к губам и поцеловал.

— Вчера отыскал я в кустах могилу, — ту, самоубийц, о которых вы рассказывали недавно. Я думал, что умру сам. В самую хорошую погоду я думаю о том, что за нею ненастье, грозы, я иначе не могу, не умею. В самый счастливый день моего бытия я предвижу конец счастью и готовлю себя к самому плохому…

— Несчастье с таким характером, — сказала хозяйка. — Так нельзя!

— Это не характер, — прервал гость. — Что знаем мы о характере? Ничего не знаем. Помню: я любил ее и уносился думой в те дни, когда ее не будет. И эти дни — вот они. Это не характер. Это знание, и мне его отпущено сверх меры.

— Но вот за этой грозой, Федор Иванович, будет отличная погода, — рассмеялась женщина. — Тучи пройдут, и все будет отлично!

— В природе, согласен, — да, будет отлично, — уже уставая от разговора, промолвил Федор Иванович. — А человек? Что сердцу человека от хорошей погоды? Есть страны, где десять месяцев стоит преотличная погода, но счастлив ли там человек?.. Нет, здесь что-то другое, а что — не знаю и не дерзаю знать.

Он встал, оперся о край стола, прошел до двери, раскрыл ее и всей грудью вдохнул в себя аромат цветов, травы, влаги.

— Милый край! Родная природа! — громко произнес он, часто дыша и боясь того, что так часто дышит. — Намедни читал я Некрасова… Он видит за непогодой свет, он зовет к своему, ему привидевшемуся свету, он называет вещи прямым, грубым словом. В Мюнхене профессор-филолог Август Шнелль сказал мне однажды, что есть поэты, слова которых суть орех в скорлупе, и есть другие, слова которых — самый орех, очищенное зерно. И будто бы судьба вторых поэтов помогать веку и судьба первых дать веку окраску… Такой умный, чинный профессор, вдовец, он писал чудные стихи и все сжег потом, — видимо, он не мог решить, что они, его стихи, — орех в скорлупе или чистое зерно без скорлупки…

Федор Иванович устало улыбнулся, за ним улыбнулась хозяйка.

— Иногда мне кажется, — спустя полминуты продолжал Федор Иванович, — что нужно было умереть ей, дорогой и близкой мне женщине, чтобы голос мой растворился вот в этом воздухе. И ничего больше. А если бы она еще жила!.. Очень многие вещи я вижу яснее под занавес, если так позволительно выразиться. В закатные дни мои. Подумать только, что умрешь, едва достигнув полноты ума! В России это возможно.

— Вас, Федор Иванович, ни судьба, ни природа не обидели, кажется, — несмело проговорила хозяйка.

— А это увидят потомки, не мы. Позвольте попросить вас внести сюда свечи, зажечь их. Подождите! Подождите! Вы сядете вот сюда. Я сяду на скамеечку у ваших ног, и вы мне расскажете… о том, как однажды утром она бежала босая и неодетая по лугу. Посыпьте соли на открытые раны!

— Нет, Федор Иванович, это характер! Мучительный, несносный, дикий! — в сердцах произнесла хозяйка и пошла в комнаты.

Федор Иванович глядел ей вслед и смеялся. И думал о том, что бежать по лугу босой и неодетой было приятно, и со стороны смотреть на бегущую — весело.

— Ну, посмейся, посмейся, старик, — говорил он себе самому. — Видишь, есть в твоей памяти и такое, над чем посмеяться можно. Родная моя! Как, должно быть, озябла ты в то утро!.. Бежать по мокрой траве, неодетой… И зачем это ты бежала? К чему? Куда?

Вошли слуга и хозяйка, они внесли четыре свечи, зажгли их, и светлее не стало, но гость и хозяйка почувствовали себя несколько свободнее, — что-то от привычной и любимой ими городской обстановки внесли свечи и тусклый, золотой отблеск высоких бронзовых подсвечников. Слуга принес вино и бокалы, печенье и конфеты, поставил на стол и вышел, позвав за собою собаку.

— Грозы не будет, — сказал Федор Иванович. — Есть в русском народе примета, что кукушка кукует всегда к ясной погоде. А если вечером раскричатся в траве кузнечики, — быть дождю. А я верю во все народные приметы, они произошли от опыта, наблюдения.

Где-то неподалеку нежно и мирно куковала одинокая птица, и ее неторопливое «ку-ку» навевало Федору Ивановичу мысль, что он не в пригороде, а где-то далеко, на краю земли, и так приятно слушать деревянное восклицание кукушки, и нет нужды бередить старые раны, и только страстно хочется успокоить себя словом, в котором опыт, мудрость, сила.

— Все умирает, чтобы ничто не могло умереть окончательно, — сказал внезапно растроганный чем-то Федор Иванович. — Простите, я начинаю говорить афоризмы. Они отвлекают от тяжести, которая ни в какой афоризм не вмещается. И не надо воспоминаний о босой, неодетой… Налейте мне вина, и себе — немножко, много нельзя.

И грозы не было в тот день, и кукушка набормотала Федору Ивановичу сто лет жизни, и он был очень доволен, много смеялся над верой своей в приметы, но в глубине души твердо уверен был в том, что он и года не выдержит: дышать больно.

Приехали из Петербурга гости, хозяйка затеяла домашний концерт, в котором художник пел, классная дама из Николаевского института танцевала, чиновник министерства финансов играл на рояле, и певец, только что возвратившийся из Франции, передавал парижские анекдоты, изображая их в сценках. Решили просить Федора Ивановича прочесть свои стихи, но Федор Иванович исчез. Искали его в саду, в роще и нигде не нашли. Тогда принялись за карты: мужчины уселись играть в вист, дамы — в мушку.

Федор Иванович бежал от гостей. Довольно, наслушался он светских разговоров, устал, утомили люди, а сейчас здесь, на даче, так хорошо думается, и на сердце столь же тихо и торжественно, как тихо и торжественно после больших гроз в природе. В лесу произошли перемены: в нем много поваленных деревьев, сбитых птичьих гнезд, много новых цветов распустилось за последние пять дней, и особенно много в этом году ландышей.

Ландыш особенно мил сердцу Федора Ивановича, — покойница всем цветам предпочитала ландыши и медуницу. Но медуница распустится только в июле, — всему свое время, своя череда. И Федор Иванович вздохнул умиротворенно: быть может, придет череда и для него, за грустью и болью засияют безглагольные, светлые дни.

Он собрал большой букет из ландышей, горьковатый их запах обжигал Федора Ивановича воспоминаниями. Кто-то пел в лесу, и Федор Иванович вслушивался, старался разобрать слова.