Леонид Борисов – Свои по сердцу (страница 78)
Перо заскрипело, большая клякса скрыла слово «маменька».
— Черт! — с досадой, скривив губы, кинул Гоголь и порвал бумагу.
Так письмо и осталось ненаписанным.
ВЕЧЕРНЯЯ ЗАРЯ
И опять гроза. Тучи идут в три яруса: нижний ряд похож на клубы дыма, средний — как распущенные конские гривы, и вверху ни с чем не сравнимая свинцовая мгла. Небо гремит упоенно и страстно, дважды гром ударил словно из-под земли, затряслись колонны дома и зазвенели цветные стекла на веранде. Федор Иванович сказал, что такой удар всегда несет беду, и в самом деле — в полуверсте от дома загорелась ель, золотая небесная птица влетела в окно крестьянской избы и убила спящего ребенка. Один удар пришелся над самой крышей дома, и Федор Иванович сказал, что такой удар вовсе не опасен для тех, кто его услыхал. Федора Ивановича спросили: почему?
— А вот почему: кто грозы боится, пусть успокоит себя памяткой, а она в том, что ежели молнию увидел, — жив остался. Тот, кого молния поражает, блеска не видит и гула не слышит.
К вечеру опять заговорило небо, и бледные молнии перебегали с востока на запад. Гром бил в отдалении, цепной пес лаял, и было в том лае удовольствие и собачья удаль, но петух восклицал тяжело и отрывисто, воздух стал блекло-сиреневым, и все цветы в саду и в поле словно бы выросли, вытянулись и стояли недвижимо, хотя и бежал по низу ветер; и без того белая дорога побелела еще больше, ощутительнее запахло травой и дождем. Стояла та тревожная июньская тишина, которую ощущаешь как нечто противоестественное, когда каждому стуку благодарен и рад.
Часы пробили семь раз, и Федор Иванович встал, молодо расправил покатые плечи, надел сюртук, пошел в переднюю за калошами. Федор Иванович взял зонт, раскрыл его на ступеньках веранды и шагнул вправо, к калитке, прозванной Гоголевской: она пела на все голоса. Дождь забарабанил по туго натянутому шелку зонта, капли были редкие и крупные, их можно было сосчитать, поймать и кидаться ими, как горохом.
Федор Иванович — гость, и поэтому никто не спросил его, куда и зачем он собрался в непогоду. Маленький, седенький, сутулый, а идет быстро и голову несет так, словно он не в пригороде на даче, а в большом свете, где нарядно и весело и где опущенная голова есть только признак усиленного внимания к тому, что говорит сосед.
— К чаю приходите, Федор Иванович!
Махнул рукой, и вышло так неделикатно, словно сестре родной ответил: оставь со своим чаем! Растворил калитку сада, послушал, как она, закрываясь, тоненько пропела, обошел лужу с отраженным лиловым небом, ногой наступил на незабудки, заметил это и нагнулся, сорвал и понес, разглядывая и любуясь. Вспомнил: в Мюнхене в магазине ювелира видел он сложенную из камешков мозаику — на палевом фоне букет незабудок. Дивная работа! Но вот эти, подлинные незабудки, во сто крат чудеснее: их создала земля, а кто там в ней, в темницах ее тайных, трудился — загадка, и миллионы книг не объяснят ее.
Федор Иванович окинул взглядом луг с цветами и про себя отметил, что здесь не менее сотни всевозможных видов и запахов. Пригород, а какой благодатный край, — смотри, любуйся и помни, в каком порядке возникают цветы: желтый одуванчик, незабудка, что любит канавы и края тропинок, и к этому же времени — сирень, шиповник, рябина, калина, а яблони отцветают, и в лесах безответно спрашивает о чем-то кукушка. Потом появляется колокольчик — синий, крупный, рюмочкой, опущенной книзу, чтобы не собралась влага дождевая; желтый зверобой, ромашка, дикая орхидея, ночная фиалка. И между ними — от одуванчика до первой зеленой ягоды земляники — растет и скромно благоухает ландыш.
Хлынул теплый стремительный ливень, и две молнии сразу — слева острая и ломаная, справа как пламя — ослепили Федора Ивановича, и он невольно перекрестился. Гром, упав с высоты, пробил землю и там потряс ее гулом и раскатами. Еще раз блеснула молния, гром переместил твердь, запылила белая дорога, сотней рук замахали березы. Федор Иванович закрыл глаза, чтобы не видеть молнии и — если так случится — упасть, не сожалея о том, что в последний раз увидят глаза.
Внезапно наступило затишье, только шумел ливень, и маленькие фонтанчики били из каждого листка, из каждой травинки. Федор Иванович неторопко шел вдоль большой дороги; идти было тяжело и скользко. Старость, боже мой, старость! И мысли о смерти от старости, хотя всю жизнь говорил о ней, но то было от великой любви к бренному, прекрасному бытию, которому скоро придет конец. Не от грозы же, конечно… Но и умирать в постели Федору Ивановичу не хочется: доктора, слуги, звонки, лекарства… Федору Ивановичу уже под семьдесят, он любит жизнь невыразимо, даже в стихах своих, в которых одна лишь тень от чувствования…
— Когда это я написал, что люблю грозу в начале мая? — спросил он себя. — Не помню… А как любил! Геба, кормя орла Зевесова, проливает на землю кубок…
Ударил гром. Федор Иванович вспомнил, как назван был тот кубок: громокипящий!
Федор Иванович остановился на середине дороги; дождь — косой и крупный — бил его по лицу, бокам, коленям; Федор Иванович вдруг припомнил всю молодость свою — вот так, как припоминает ее умирающий, — молодость возникла перед ним подобно молнии, задержанной смертоносным взором.
— Смеясь, пролила, — прошептал он, откидывая голову от бьющего в глаза света. — И это я искал хаосу выражение и легкомысленно писал о стихии. А теперь я стар, и стихия меня не пугает, и я полюбил закат, день, меркнущий тихо. Смеясь, пролила…
Неожиданно просветлело, квадратик синего неба блеснул, словно наверху растворили ставни, и глянуло солнце и победно залило дорогу, лес и множество впадин, наполненных дождем, засверкало весело и ярко. Федор Иванович тихо побрел по дороге, чувствуя во всем теле блаженство и невыразимое словом состояние причастности всему живому.
Что-то белое мелькнуло сквозь низкий кустарник, некое воспоминание взволновало Федора Ивановича. Он перешел узенькую канаву, раздвинул мокрые, тяжелые ветви орешника и вскрикнул, прижимая обе руки к груди. Перед ним был низкий, весь в цветах холмик, а на нем крест, на кресте дощечка с надписью:
Федор Иванович упал на могильный холмик и глухо, по-стариковски, зарыдал. Все чужие могилы напоминали ему одну — дорогую, свою. Та женщина, которую он любил так долго, много и трудно, умерла, а он живет, думает, ходит, он хочет забыть и не боится помнить. И, обнимая крест на чужой могиле, Федор Иванович с мольбой глядел в глаза молниям и твердо знал, что ему нет смерти от своей руки, как нет смерти и оттуда, сверху, где ветреная Геба проливает громокипящий кубок. И ему, старику, еще жить и жить и всегда нести в себе память о неистребимой, мучительной, стихами даже невыразимой любви. Даже стихами!
Даже стихами, некогда выражавшими и определявшими хаос и стихию…
Гроза не затихала всю ночь, и утром западная сторона неба была неподвижно-лилова, а с востока благодатно и мирно светило солнце, и, быть может, потому, что с одной стороны все было спокойно и лазурно, полно движения и блеска, а с другой тревожно и пасмурно, может быть, именно потому Федор Иванович чувствовал себя нехорошо, неспокойно. Он поглядывал на лиловый край неба и сердито говорил:
— Пойми вот, куда все это движется! И опять с запада!
— Стороной пройдет, Федор Иванович, — сказала хозяйка дома, петербургская барыня, почитательница поэтов, певцов, музыкантов. — Видите, сколько синего неба! Оно победит.
— Побеждает лиловое, это вы запомните, — сердито произнес Федор Иванович. — Я заметил, что грозовые тучи всегда идут с запада. С севера — мокропогодица, с юга — ветер, с востока — духота. Можете не спорить!
— Не спорю, нет, не спорю, во всем согласна с вами! Но синее небо откуда же, Федор Иванович?
— Синее небо? Оно с востока. Небо очищается с востока. Значит, вот эти лиловые тучи встанут над нами, и опять загремит, как вчера. Ну, а потом гроза, конечно, кончится. И заметьте, что небо будет очищаться с востока. С детских лет наблюдаю я это.
— И не было, Федор Иванович, исключений?
— Исключения всюду. Правилом жизни является тяжесть, ноша на плечах смертного, исключение — поэзия. Она берется утверждать, что без этой ноши, без этой тяжести нет жизни. Это и есть единственное исключение, оно не для поверхностного ума, ибо уж чересчур тяжела жизнь, что весьма, согласитесь, тривиально. Поэзия — ласточка, в хорошую погоду жизни она летит выше и быстрее, ее корм — под небесами. Да… Смеясь, пролила. Господи! А вы зачем слушаете старика?
— Я слушаю вас потому, что вы говорите, и еще потому, что не слушать вас невозможно.
— Еще чуть-чуть — и получится нечто, похожее на стихи. О чем я? Да, в мире жить трудно и больно. Больно мне, и никто меня не переубедит. Нет врачей от моей боли. Вы знаете, вы были другом моей…
Плед скатился с колен Федора Ивановича и упал на пол, вспугнув борзую, задремавшую подле скамеечки, на которой покоились ноги в мягких прюнелевых ботинках. Руки упали и повисли вдоль хилого тела. Из глаз брызнули слезы. Хозяйка подбежала к гостю, упала на колени, в руки свои взяла руки гостя, положила их себе на плечи и низко склонила голову, чтобы плачущий гость не увидел, как плачет и она, друг его, гостя, и близкий человек той, которая много лет назад умерла, но все еще жива в сердце и памяти Федора Ивановича.