Леон Юрис – Милая, 18 (страница 56)
Стефан слегка вздрогнул, когда мама провела рукой по талесу[60], оставшемуся еще от ее отца. Со времени оккупации талесы шить перестали, и рабби решил, что мальчик наденет этот талес как символ передающейся из поколения в поколение традиции. Много месяцев Стефан готовился к этому дню.
Стефан взглянул на дверь, надеясь увидеть в последний момент Вольфа, но там стоял только отец. Стефан робко улыбнулся Рахель.
Рабби Соломон посмотрел на собравшихся. ”Вот и еще один мальчик готов исполнять заповеди, стать стражем Закона, взвалить себе на плечи тяжелую ношу еврейства”. Старый раввин вызвал виновника торжества к публичному чтению Торы.
Мальчик подошел к лежавшему на столе свитку Торы, коснулся его краем талеса, поцеловал край талеса, которым он коснулся Торы, и начал читать Моисеев Закон.
Глядя на присутствующих, Стефан читал наизусть тоненьким голоском, в котором звенела щемящая тоска многовековых преследований. Собравшиеся были поражены. Даже рабби Соломон не мог припомнить случая, когда бы мальчик читал так уверенно, проникновенно и музыкально.
Когда закончилось благословение, Тору закрыли и спрятали, чтобы ее не нашли и не осквернили немцы.
Стефан посмотрел на собравшихся. Дядя Андрей ему подмигнул. Стефан искал глазами Вольфа, но тот так и не появился.
— Я благодарю мать и отца, — прочистив горло, произнес Стефан в конце церемонии традиционные слова, — за то, что они воспитали меня в еврейской традиции.
В этом месте женщины редко не плачут, и Дебора с Рахель не составили исключения. Но Пауля Бронского слова эти как ножом пронзили, и он опустил глаза.
— Я понимаю, что пройти обряд бар-мицвы значит стать взрослым. Многие мне говорили: ”Как жаль, что твоя бар-мицва празднуется не в мирное время. Большая Тломацкая синагога была бы набита битком, родственники съехались бы со всей Польши, от шумного веселья дрожали бы стены, а подарки лежали бы горой”. Я много об этом думал. Нет, я на самом деле рад, что моя бар-мицва празднуется в таком месте, как это, потому что в таких местах сохранялась еврейская вера во все времена преследований, и, по-моему, это особая честь — справлять бар-мицву в тяжелые времена. Когда все хорошо, каждый может жить еврейской жизнью, но сегодня поклясться быть евреем — особенно важно. Ясно же, что Богу нужны настоящие евреи, чтобы защищать Его Закон. Вот мы и сохраняли нашу веру и поэтому пережили всех, кто хотел нас уничтожить. Наш Бог не даст нам погибнуть. Я горжусь тем, что я — еврей, и изо всех сил буду стараться справиться со своими обязанностями.
Рабби Соломон покрыл голову Стефана талесом и нараспев произнес благословение, которое положено говорить в конце церемонии. Все подошли к мальчику поздравить его, сказать сердечное ”Мазл тов”, а Пауль Бронский поспешил уйти, пока на него никто не обратил особого внимания.
* * *
— Ну, ты довольна? — резко сказал он Деборе. — Разыграла свою комедию? Что ж, твоя взяла, ты выставила меня на посмешище перед всем гетто, насыпала соли мне на раны, опозорила.
— Не в отместку же тебе у Стефана была бар-мицва, — сдержанно ответила Дебора. — Пошли спать.
— Спать? — язвительно засмеялся он. — Кто это может спать?
Он попытался зажечь сигарету, но без помощи Деборы не смог — так дрожала рука.
— Ну, Дебора, теперь, когда наш сын стал настоящим евреем и ты победила в крестовом походе за его святое очищение от моих грехов...
— Замолчи сейчас же!
— ... может, перейдем к делам семейным? Как-никак, мы все еще одна семья.
— Если ты будешь себя вести, как приличный человек.
— Ты должна отказаться от работы в приюте, а Рахель — от концертов. Стефан слишком много времени проводит на улице. Нам следует пересмотреть свои знакомства. Общаться с Бранделем, Розенблюмом и Сусанной опасно. Всем известны их партийная принадлежность в прошлом и подпольная деятельность теперь.
— Пауль, остановись. Довольно уже того...
— Не перебивай меня, черт возьми! Из-за таких, как твой безумный брат и его агитаторы, я не могу обеспечить безопасность тебе и детям. Всю семью одного из членов нашего правления арестовали и бросили в Павяк. Это предупреждение: мы должны разрушить подполье. И мы решили, что наши семьи будут работать в здании Еврейского Совета, чтобы быть постоянно у нас на глазах.
— Господи, до чего дошло, — Дебора смахнула рукой навернувшиеся слезы. — Все это время я так ждала, Пауль, я так старалась поверить, что ты поступаешь правильно. Но ты с каждым днем опускаешься все ниже и ниже, теряешь человеческий облик.
— Как ты смеешь!
— Господи, Пауль, разве ты не слышал, что сегодня говорил твой сын? Неужели мужество ребенка на тебя не подействовало?
— Не хочу ничего слушать!
— Нет, Пауль, ты выслушаешь меня. Выслушаешь!
— Что толку! Рассуждать о долге мы можем до скончания веков, а я тебе толкую о том, что происходит в действительности.
— Ах, в действительности! — слезы текли у нее по щекам. — Бедный ты мой, ты же от действительности прячешься. Я тебе расскажу, что в ней происходит. Твоя дочь живет с Вольфом Бранделем, и это...
— С этим негодяем!
— ... я ее подтолкнула к этому, потому что он прекрасный юноша. Но замужество могло бы пошатнуть высокое положение ее отца, сотрудничающего с немцами. И я благодарю Бога за то, что ей удалось найти хоть чуточку счастья в этом аду. Рассказать тебе еще кое-что из действительности? Я помогаю изготовлять бомбы в подвале приюта, а твой сын распространяет подпольную газету.
Пауль вскочил и взвыл, как раненый зверь.
— И знаешь, почему? Потому что он пришел ко мне и сказал: ”Мама, мне уже скоро тринадцать... Мама, кто-то в нашей семье должен быть мужчиной”.
Пауль бросился в кресло и разрыдался. Она стояла над дрожащим, раздавленным человеком, чувствуя только смертельную усталость.
— Я все это делал ради тебя, — рыдал он, — только ради тебя.
— Пауль, я устала, у меня больше ни на что нет сил. У меня есть возможность уехать вместе с детьми, — вдруг вырвалось у нее.
— Де Монти... де Монти? — он смотрел на нее, моргая.
Она кивнула.
— И ты позволишь себе так поступить со мной?
— Я выстрадала свое искупление. Оно досталось мне дорогой ценой, и, клянусь, я не знаю, была ли я неправа даже с самого начала. Но если и была, то ты меня уже достаточно наказал. Обещаю тебе: Крис никогда ко мне не прикоснется. Теперь я хочу только одного: найти где-нибудь такую дыру, куда можно забиться, чтоб не слышать криков умирающих с голоду детей... И может быть — немного травы... хоть кусочек земли, где есть трава...
— Не оставляй меня, — взмолился Пауль. — Не оставляй меня... пожалуйста... не оставляй...
Глава пятая
Весна 1942 года. Страшная зима кончилась, но запах смерти остался. Малое гетто исчезло. По мере истребления евреев его заселяли польские семьи. Несколько еврейских улиц, деревообрабатывающая фабрика и ”ничейные” пустыри — вот и все, что от него осталось. Большое гетто было набито до отказа.
Охрана была усилена эсэсовцами, и страх над гетто еще сгустился. Щеголеватые эсэсовцы — немецкая элита — в черных формах с эмблемой в виде скрещенных молний прибыли в Варшаву с Восточного фронта, где из них составлялись специальные команды по истреблению населения. Попав под начало к Зигхольду Штутце, они совсем озверели. Они обосновались в бараках на Лешно, 101, прямо под стеной гетто, напротив швейной фабрики Кенига.
Потом прибыла вторая партия охранников. Латыши и литовцы в формах помощников нацистов — на погонах череп и кости. Эти прибалтийские крестьяне охотно принимали участие в кровавой бойне, устроенной немцами.
Третье подкрепление прибыло из штаба Глобочника в Люблине. Украинцы. Хоть трезвые, хоть пьяные — они так хорошо и стройно пели, что их прозвали ”соловьями”. Латыши, литовцы и ”соловьи” заняли красное кирпичное здание рядом с бараками СС.
По ночам там шел хмельной разгул, и это усиливало страх в гетто.
Эсэсовский генерал Альфред Функ, через которого передавались устные распоряжения по ”еврейским делам”, тоже приехал в Варшаву, что не предвещало ничего хорошего. Прибыл он с Адольфом Эйхманом из отдела 4Б гестапо прямо после совещания с Гейдрихом, Гиммлером и Гитлером.
”Краковская газета” усилила пропаганду ”окончательного решения еврейского вопроса”. В Польше так бурно развернулось строительство лагерей, что из Германии вызвали инженеров и специалистов по перевозкам. Но новые лагеря были совсем не такие, как прежние. Они не предназначались ни для принудительных работ, ни для изоляции врагов Рейха. Их строили под большим секретом, в удаленных местах, и сами постройки были ни на что не похожи.
В середине зимы, проведя совещания в Варшаве, Альфред Функ вернулся в эсэсовский штаб в Люблине с новыми устными инструкциями для Глобочника.
В начале марта один из связных Анны Гриншпан приехал в Варшаву с вестью о том, что готовится ”Операция Рейнхард” по ликвидации Люблинского гетто. Жителей этого гетто вместе с евреями из других стран отправляют эшелонами в лагерь под названием Майданек, выстроенный за чертой города.
Когда Функ вернулся в Варшаву, все начали яростно спорить, что бы это могло значить, но единодушно сходились на том, что хуже быть уже не может.
* * *
Рабби Соломон сидел на полу импровизированной синагоги с теми, кто остался от его некогда большой и уважаемой в Польше общины. Эта горстка людей и была уцелевшей душой европейского еврейства. Рядом с учеными сидел любимый ученик рабби Стефан Бронский.