Леон Юрис – Милая, 18 (страница 58)
Пауль беседовал о депортации только с Борисом Прессером. Сам он надеялся, что за неделю-другую немцы наберут достаточно народу для своих лагерей и прекратят депортацию.
— Я жду ответа, доктор Бронский.
Пауль не знал, что сказать. Допустим, он заверит, что депортация прекратится, а получится наоборот. Или, допустим, слухи о лагерях смерти верны, а Еврейский Совет палец о палец не ударил, чтобы помешать созданию этих лагерей. Больше нельзя маневрировать. Два года и семь месяцев он находил все новые и новые увертки, но сейчас он в тупике.
— Я уверен, насколько вообще можно быть в чем либо уверенным, что немцы прекратят депортацию, как только разгрузят гетто. Разгрузка гетто разрешит многие проблемы, и немцы, очевидно, удовлетворятся тем количеством трудоспособного населения, которое они перевезут поближе к Восточному фронту.
— Запросит ли Еврейский Совет немцев, в какой мере они разделяют вашу уверенность?
Ловушка, подставленная рабби Соломоном, захлопнулась. С Пауля было довольно. Он вяло промямлил, что вопрос будет изучен.
Борис Прессер на должности председателя Еврейского Совета вел себя так, словно его не существовало. Это был тихий человек, обладавший удивительной способностью не попадаться людям на глаза и выполнять свои обязанности механически, не затрачивая ни капельки душевных сил. Убийство Эммануила Гольдмана, первого председателя Еврейского Совета, в начале оккупации, ясно показало Прессеру границы его полномочий.
Прессер ловко избегал тайных встреч с подпольщиками, работниками социального обеспечения и спекулянтами. Он научился ничего не знать, ничего не видеть, ничего не слышать и ухитрялся оставаться незапятнанным. Прекрасное оружие в руках нацистов, доказывающих, что евреи сами убивают друг друга. Если его иногда припирали к стенке, он легко мог оправдать существование Еврейского Совета тем, что без него условия были бы гораздо хуже. Он заставлял себя верить в то, что Совет дает возможность людям выжить.
Когда Пауль Бронский поднял перед Борисом вопрос о депортации, тот не захотел разговаривать об этом с немцами и, как всегда, послал вместо себя Пауля Бронского.
К кому же пойти? Со Шрекером и его ”Рейнхардским корпусом” говорить бессмысленно. С Максом Клеперманом? Нет, Могучая семерка ничего слышать не хочет о депортации. Действовать через Бранделя и Давида Зембу? Так ведь они-то и нажимают на Еврейский Совет.
Оставался только Франц Кениг.
Новая резиденция Кенига помещалась в сорока-комнатном дворце, который он, как начальник отдела конфискаций, недавно присвоил. За два-три года он стал мультимиллионером.
Кениг разжирел. Его тело стало похоже на грушу, а голова — на огромный помидор с наклеенным на макушке клочком редеющего пуха.
Власть не шла ему впрок. Насладившись мщением тем, кому он раньше завидовал, удовлетворив свою жажду богатства, он начал тяготиться тем, что связался с людьми, которых иначе как зверьми и назвать-то нельзя. Он и не подозревал, что такие могут быть среди цивилизованной нации. Его прекрасная Германия, страна высокой культуры, оказалась во власти маньяков и садистов. Теперь он сам удивлялся тому, что творил, и все же неуклонно поднимался вверх по ступеням карьерной лестницы. Его регулярно принимал Гимлер. Но все, что Франц Кениг когда-то знал об истине и красоте, он теперь забыл.
У Пауля пересохло в горле, когда он предстал перед Кенигом. Длинен был путь от университета до этой приемной. Но у Кенига присутствие Пауля всегда вызывало неприятное воспоминание о тех временах, когда он наслаждался Шиллером и Моцартом в тишине своего тогдашнего кабинета, подальше от толстой жены-польки.
Пауль кое-как выдавил из себя, что люди озабочены депортацией.
— У вас есть полиция, обращайтесь туда, — раздраженно ответил Кениг.
— Но если мы начнем прибегать к ее помощи еще больше, чем раньше, это лишь усилит опасения в народе.
Кениг раскачивался в огромном кресле. Он мог передать все это дело в руки Рудольфа Шрекера, чтобы раз и навсегда прекратить всякую дискуссию. Но что получится? За несколько дней поток добровольцев почти иссяк. Есть опасность, что сопротивление усилится — в подполье уйдет больше народу. У Кенига десяток фабрик и в самом гетто, и за его пределами, там нужны рабочие руки. Шрекер ни на йоту не отступил от своих топорных, идиотских методов. Кениг, правда, научился управлять Шрекером: он укрепил свое положение, внушив тому, что он, Кениг, незаменим. И, действительно: всем, что Шрекер успел нахапать, он был обязан Кенигу.
Пауль Бронский и Борис Прессер были покорными слугами. Если их прогнать, нарушится равновесие сил, которое он поддерживает в гетто.
— Было бы правильно, — сказал он, взвешивая слова, — если бы Еврейский Совет заверил население в наших добрых намерениях.
Когда Пауль ушел, Кениг отправился в ратушу убеждать Шрекера, что очень важно, чтобы Еврейский Совет опубликовал призыв продолжать организованную депортацию.
Шрекер, как обычно, не мог разобраться в этих тонкостях и велел Кенигу действовать самому.
На следующий день Пауля Бронского, Бориса Прессера и весь Еврейский Совет срочно повезли на восток страны, в Понятов, Травники и десятки других трудовых лагерей, где строили взлетные полосы для самолетов и изготовляли боеприпасы. Русские разбомбили там железную дорогу, и бригады евреев ее восстанавливали.
Беглое знакомство с трудовыми лагерями проходило одновременно с ”проверкой” условий в гетто, устроенной Швейцарским Красным Крестом. В конце осмотра, который ничего не показал, Кениг объяснил, в подкрепление нацистской версии, что, как ”доказала” проверка, депортация из Варшавы проводится в целях рассредоточения промышленных предприятий и перевода их поближе к Восточному фронту.
Ни Борис Прессер, ни Пауль Бронский не могли и не хотели позволить себе докапываться до истины. По возвращении в Варшаву Кениг дал им на подпись заготовленные отчеты. Они поставили свои фамилии под документами, подтверждающими, что они удовлетворены проверкой, которая показала, что депортация проводится из государственных соображений, что условия работы вполне приемлемы и население должно содействовать, властям.
Копии документов были расклеены на всех домах гетто, но это не помогло: через шесть дней после начала ”большой акции” поток добровольцев окончательно иссяк.
* * *
”Юден! Раус!”
”Евреи! Выходите!”
Свистки! Сирены! Пустые улицы. Напряженный страх за опущенными занавесками.
”Соловьи”, которые так красиво умели петь, повыскакивали из грузовиков, окружили дом, ворвались в него, выламывая двери, и стали вытаскивать упирающихся людей на улицу.
Заслышав пронзительные крики, Вольф Брандель мигом натянул брюки и рубашку, подбежал к угловому окну в комнате Андрея и стал вглядываться в то, что происходило во дворе. Рахель завернулась в простыню и тоже выглянула в окно, но Вольф, не оборачиваясь, оттолкнул ее рукой за спину.
Страшная сцена разыгралась, когда в общем хаосе какой-то человек попытался прорваться через цепь украинцев и присоединиться к жене.
Его избили дубинками и вышвырнули на дорогу; тело его корчилось в луже собственной крови. Обезумевшая молодая мать, бросившись на огромного украинца, расцарапала ему лицо и искусала руки, пытаясь отнять своего ребенка. Украинец расхохотался, схватил ее за волосы и швырнул на мостовую. ”Соловьи” гнали охваченных ужасом людей на Умшлагплац, осыпая их ударами дубинок.
Вольф кое-как справился с рубашкой и пристегнул к поясу пистолет. Рахель подошла к нему, и они стояли, как каменные, пока не стихли последние крики.
— Куда идут эти поезда? — дрожа, прошептала она. — Папа говорит, что это скоро кончится, но я ему не верю. Ходят слухи о лагерях смерти.
Ее лицо и руки были холодны как лед.
Он попытался ее успокоить.
— Нет, я не трусиха. Это все потому, что я ужасно перепугалась, когда ты не вернулся к бар-мицве Стефана. Мне все время снятся поезда. Мне снится, что они увозят Стефана. Вольф, он так часто рискует. Удержи его.
— Как я могу удержать его от того дела, которое мы стараемся отстоять?
— Какое дело мы отстаиваем? Какое?
— Не знаю, не умею объяснить. Папа мой сумел бы. Рабби Соломон тоже. А я просто хочу жить и хочу, чтобы и ты жила. Наверно, нашу жизнь я и отстаиваю.
Она немного успокоилась.
— Когда-нибудь все останется позади, Рахель. Должен же быть этому конец.
— Если бы только я могла стать твоей женой. Иметь от тебя ребенка. Если угонят тебя или меня, я хочу, чтоб ты знал, как я тебя люблю.
— Мы все преодолеем, Рахель... — голос его стал глуше. — Папа попросил рабби Соломона, чтобы он нас обвенчал тайком от твоего отца, но он отказался.
— Почему? Только потому, что мой отец никогда не согласился бы?
— Нет, для рабби Соломона это значило бы стать на сторону подпольного движения наперекор Еврейскому Совету. Ты же знаешь, как ортодоксы склонны во всем находить скрытое значение. А я хочу, чтобы все знали, что ты моя жена.
— Я так стараюсь помнить, каким папа был раньше, но я его возненавидела. Честное слово, иногда мне хочется, чтобы он...
— Тихо...
Их испугал шум на крыше. Вольф потащил Рахель в альков и заслонил собой. Наверху кто-то, пыхтя, старался открыть слуховое окно на кухне под самым потолком. Вольф отстегнул пистолет, взвел курок и прицелился. Окно со скрипом открылось, показались ноги и кто-то свалился на пол.