Леон Юрис – Милая, 18 (страница 3)
Крис проехал по отполированному дождем бульвару и свернул к торговому центру на Новосвятскую. Смеркалось. Запоздалые покупатели торопливо проходили мимо нарядных витрин. На следующем углу Новосвятская почему-то меняла свое название на Краковскую аллею. Крис подъехал к несколько старомодной, но все еще фешенебельной гостинице ”Бристоль”. Идеальное место для хорошего журналиста: круглосуточная телефонная связь, да и находится на том же пятачке, где гостиница ”Европейская”, министерство иностранных дел, дворец президента и варшавская ратуша.
Крис передал машину привратнику и поднялся на второй этаж, в комнату, на дверях которой висела табличка ”Швейцарское Агентство Новостей”.
Ирвин Розенблюм, фотокорреспондент и правая рука Криса, стоя у стола, заваленного снимками, телеграммами, корреспонденциями.
Крис молча подошел сзади и взял пачку последних сообщений. Ирвин Розенблюм, невзрачный маленький человек, который почти ничего не видел, когда снимал очки, шарил по карманам читающего Криса в поисках сигарет.
— Черт возьми, — пробурчал Крис, — они уверены, что вот-вот начнут стрелять.
— Помяни мое слово, — сказал Ирвин, так и не обнаруживший курева, — Польша будет драться.
— Может, ей лучше было бы не драться?
— Где же Сусанна? — Ирвин беспокойно посмотрел на часы. — Мне нужно нести материалы в лабораторию. Как ты думаешь, Крис, Англия и Франция нам помогут?
— Когда же вы с Сусанной поженитесь? — спросил Крис, не отрываясь от чтения.
— Никак не удается спросить у нее об этом: то она на заседании попечительского совета, то на сионистском собрании. Вы когда-нибудь слышали, чтобы у человека было шесть собраний в неделю? Только евреи способны так много говорить. Чтобы иметь возможность встречаться с ней, мне пришлось войти в исполнительный комитет. Крис, мама спрашивала, придете ли вы сегодня ужинать; она специально для вас сделала латкес[2].
— Латкес? Приду обязательно.
В дверях показалась Сусанна Геллер. Такая же низенькая и невзрачная, как Ирвин. Прямые волосы зачесаны назад и собраны в узел под шапочкой медсестры, большие натруженные руки, которыми она поднимает больных, меняя им постель. Но когда она начинает говорить, ее невзрачность как ветром сдувает: Сусанна Геллер — добрейшее существо на свете.
— Ты опоздала на полчаса, — упрекнул ее Ирвин.
— Привет, дорогая, — сказал Крис.
— Вот вы — прелесть, — ответила она Крису.
Зазвонил телефон.
— Алло, — снял трубку Ирвин. — Минутку.
— Подожди меня на улице, я сейчас, — сказал он Сусанне, прикрыв рукой трубку.
Сусанна и Крис послали друг другу воздушный поцелуй, и она вышла.
— Кто это, Рози? — спросил Крис.
— Деборин муж, — ответил он, передавая трубку Крису, и тоже вышел.
— Привет, Пауль. Как поживаете?
— Спасибо, а вы? Я уже говорил Деборе, что мы с детьми соскучились по вам.
— Дел выше головы.
— Представляю!
— Извините, что долго не звонил. Как Дебора?
— Хорошо, спасибо. Приходите завтра к нам ужинать.
Крис терпеть не мог притворяться. Всякий раз, когда он видел Пауля и Дебору вместе, он представлял их в постели, и у него все внутри переворачивалось.
— Никак не могу. Мне нужно послать Рози в Краков и ...
— Это очень важно, — Пауль Бронский понизил голос, — я должен с вами встретиться по неотложному делу. Приходите часов в семь.
Крис испугался. Пауль говорил категорическим тоном. Может, он сам хочет разговора начистоту, чего всячески избегает Дебора? А может, все это фантазия? Они же добрые друзья, почему бы Паулю не пригласить его на ужин?
— Приду, — сказал Крис.
Глава третья
— К сожалению, мы, поляки, находимся между Россией и Германией, а связи между ними усиливаются, — говорил декан медицинского факультета доктор Пауль Бронский, выступая перед битком набитым студентами и преподавателями залом.
— Нас совсем сдавили, мы уже и дышать не можем, нас как бы и не стало. Но польская национальная гордость воодушевляет патриотов, и поэтому Польша всегда возрождается. — Раздались бурные аплодисменты. — И вот теперь Польша снова в опасности. Оба наших ”друга” чрезвычайно оживились, и положение оказалось настолько серьезным, что стали призывать людей даже такого почтенного возраста, как ваш покорный слуга...
Критическое замечание оратора в адрес собственной персоны зал встретил вежливым смехом. Пауль, хоть и начал лысеть и сутулиться, был еще очень красив.
— Несмотря на то, что командование допускает оплошность, призывая меня в армию, я предсказываю, что Польша выживет.
У стены за последними рядами стоял доктор Франц Кениг и смотрел на собравшихся. Уход Бронского из университета наполнял его радостью, какой он еще никогда не испытывал. Кончится наконец его долгое, терпеливое ожидание!
— Я покидаю университет с тяжелым сердцем, но и с чувством удовлетворения. Меня огорчает вероятность войны, но радует, что многого мы с вами достигли тут вместе, и я счастлив, что у меня остается здесь много друзей.
Кениг перестал слушать. Он знал, что все будут плакать. Бронский умел подпустить дрожь в голос, и слушатели всегда таяли от его слащавых речей.
Вот они уже встали: слезы текут не только по морщинам расчувствовавшихся старых профессоров, но и по молодым щекам, когда затягивают студенческий гимн, похожий на все прочие гимны, что поют студенты во всем мире.
Посмотрите-ка на этого Бронского! Любящие коллеги так и прилипли к нему. Со всех сторон несутся аплодисменты: ”Дорогой Бронский”, ”Варшавский университет без Бронского — не Варшавский университет”, ”Ваш кабинет будет вас ждать”, ”Возвращайтесь к нам”.
”Ваш кабинет”, — подумал Кениг. Как бы не так!
Доктор Бронский, ”дорогой” Пауль Бронский отдал последние распоряжения, продиктовал последние письма и отпустил свою плачущую секретаршу, дружески поцеловавшись с ней на прощание.
Теперь он остался один.
Оглядел кабинет. Стены увешаны всеми символами успеха, какие может собрать человек, возглавляющий большой медицинский факультет. Дипломы, награды, картины, групповые фотографии — словом, стенд славы.
Он сунул последние бумаги в портфель. На столе остались только фотографии Деборы и детей. Он смахнул их в верхний ящик и запер его на ключ. Ну, вот и все.
В дверь тихонько, почти робко, постучали.
— Войдите.
Доктор Франц Кениг. Маленький, седой, и усики седые. Он застенчиво подошел к столу.
— Мы много лет работали вместе, Пауль. У меня нет слов...
Пауль в душе улыбнулся: очень тонкая недомолвка.
— Франц, я собираюсь рекомендовать вас на мое место...
— Никто не может занять...
— Ерунда...
Ну, и прочие неискренние слова.
У себя в кабинете Франц Кениг дождался ухода Пауля и вернулся в его кабинет. Не отрывая глаз от кожаного кресла Бронского, он подошел к нему и дотронулся до спинки.
Да, завтра он в него усядется, отсюда мир будет выглядеть прекрасным.
Мое кресло... Декан медицинского факультета! Мое кресло! Бронский ушел. Бронский с его хорошо подвешенным языком и вышибающим слезу голосом. Десять лет Кениг ждал. Дирекция была ослеплена Бронским. Так обрадовались, что впервые за шестьдесят лет можно назначить деканом медицинского факультета человека с университетским дипломом, что даже закрыли глаза на то, что он еврей. А против меня подняли целую кампанию, потому что я — немец.
Франц вернулся к себе в кабинет, взял шляпу, трость и засеменил по коридору. Студенты снимали фуражки и кланялись ему, когда он проходил мимо.
В последнее время они себя ведут совсем иначе, подумал он. Теперь они должны его уважать и даже бояться. Бояться? Бояться меня? Одна мысль об этом доставляла ему наслаждение.