Леон Ортис – Слова, из которых я сделан (страница 2)
– Я перепробовал всё, – сказал генеральный без предисловий. – Премии – ноль реакции. Штрафы – только злятся. Коучи, тренинги, корпоративы… Вы видели наши цифры? Производительность на уровне двадцати процентов от западных компаний. Стоит мне выйти из офиса – все в телефонах. Что вы можете предложить?
Профессор Мельгунов не торопился с ответом. Он аккуратно разложил на столе несколько графиков, испещрённых кривыми и столбцами, которые генеральному ничего не говорили.
– Дело не в людях, – сказал он наконец. – И даже не в мотивации. Дело в языке.
– В языке? – генеральный усмехнулся. – Вы серьёзно?
– Более чем. Вы слышали о гипотезе лингвистической относительности? – Мельгунов поправил очки.
– Нет, никогда.
– Суть проста: язык не просто средство общения. Он формирует мышление. Структура языка определяет то, как мы воспринимаем реальность, как мыслим, как принимаем решения. Люди, говорящие на разных языках, думают по-разному. Не содержание – а именно структура мысли у них разная.
Генеральный откинулся на спинку кресла, давая понять, что слушает, но скептицизм на его лице не исчез.
– И при чём здесь мои менеджеры?
– При том, что русский язык и западный – это принципиально разные способы думать. – Мельгунов подался вперёд, его глаза за стёклами очков заблестели. – Возьмите английский. Там жёсткая структура предложения: подлежащее всегда есть, сказуемое всегда есть, порядок слов фиксирован. Времена – отдельная история: в английском вы обязаны обозначить, когда именно происходит действие – сейчас, всегда, вчера, завтра к трём. Это приучает мозг к дисциплине, к линейности, к планированию.
– А у нас? – спросил генеральный.
– А у нас – свобода. – В разговор вступила Елена. – В русском мы можем переставить слова как угодно. Можем опустить подлежащее. Можем говорить в настоящем времени о прошлом, в будущем – о настоящем. Это даёт колоссальную гибкость, творчество, но… – она сделала паузу, – …но размывает дисциплину. Наш мозг привыкает, что всё необязательно, всё можно переиначить.
– Приведите пример, – попросил генеральный. – Конкретный.
Мельгунов кивнул и взял со стола лист бумаги.
– Пожалуйста. Возьмём долженствование. В английском есть модальные глаголы must, have to, should. Они чётко разделяют уровни обязанности: объективная необходимость, вынужденность, моральный долг. Носитель английского с детства учится различать эти оттенки. А теперь вспомните русское «надо». Что такое «надо»? Это всё сразу. Надо – потому что начальник сказал. Надо – потому что совесть мучает. Надо – потому что иначе деньги не дадут. Русский мозг живёт в размытом поле долженствования, где всё смешано. Отсюда и наше знаменитое «авось» – когда ответственность размыта, можно и подождать, авось само рассосётся.
– Или время, – добавила Елена. – Англичанин не может сказать «я иду вчера в кино». Для него это грамматически невозможно. Он вынужден каждый раз фиксировать: прошлое это или настоящее. А русский спокойно скажет: «иду я вчера, значит, смотрю…» Мы живём в потоке, где прошлое и настоящее перетекают друг в друга. Это прекрасно для литературы, но ужасно для выполнения квартального плана.
Генеральный задумался.
– То есть вы хотите сказать, что мои люди работают хуже своих западных коллег потому, что они мыслят по-русски?
– Именно, – кивнул Мельгунов. – Можно бесконечно мотивировать, штрафовать, вдохновлять – но пока структура мысли остаётся прежней, результат будет прежним. Вы хотите западную производительность? Нужно западное мышление. А западное мышление формируется западным языком.
Генеральный помрачнел ещё сильнее.
– Хорошо, – сказал он, помолчав. – Но позвольте. Я тоже мыслю по-русски. И ничего – работаю. Более того, я создал компанию, плачу зарплату, выполняю планы. Как это объяснить?
Он посмотрел на Мельгунова с вызовом.
Мельгунов улыбнулся, будто ждал этого вопроса.
– Отличный вопрос. И очень показательный. Дело в том, что язык – это не приговор, а инструмент. Им можно пользоваться по-разному. Вы мыслите по-русски, но вы мыслите как управленец. А это, простите за тавтологию, другой язык.
– Поясните.
– С удовольствием. – Мельгунов откинулся на спинку стула. – Видите ли, язык управленца, руководителя – это язык целей, дедлайнов, ответственности. Это язык, приближенный к тому самому западному мышлению, о котором мы говорили. Вы вынуждены структурировать реальность, потому что от вас требуют результатов. Вы смотрите на квартал, на год, на пять лет. Вы планируете. В вашей голове живут не абстрактные «надо», а конкретные «до пятницы», «в рамках бюджета», «под мою ответственность».
– Но я всё ещё говорю по-русски, – заметил генеральный.
– Разумеется. Но вы говорите на другом регистре русского языка. Это как диалект внутри одного языка. У вас есть подлежащее и сказуемое, даже если вы их не произносите. У вас есть времена, даже если вы их не озвучиваете. Ваш мозг адаптировался к требованиям среды. А вот ваши сотрудники…
Он сделал паузу и кивнул в сторону опенспейса.
– …ваши сотрудники живут в другом языковом пространстве. Для них работа – это процесс, а не цель. Они не думают о результате, они думают о том, как провести восемь часов. Их язык – это язык подчинения, ожидания, размытой ответственности. Русский язык в его самом расслабленном варианте.
Елена добавила:
– Есть ещё один важный момент. Вы, как руководитель, имеете дело с абстрактными категориями: прибыль, эффективность, оптимизация. Это слова, которые требуют абстрактного мышления. Абстрактное мышление по своей природе более структурировано, оно ближе к западному типу. Ваши сотрудники имеют дело с конкретикой: кнопки в Excel, звонки клиентам, отчёты. Конкретика, погружённая в русский язык, создаёт эффект «размазывания». Им трудно удержать фокус, потому что язык постоянно предлагает варианты: а можно так, а можно этак, а можно вообще не делать.
Генеральный задумался.
– То есть вы хотите сказать, что я мыслю по-русски, но по-другому?
– В любом языке есть регистры, – кивнул Мельгунов. – Есть язык указов и язык просьб. Есть язык точных формулировок и язык намёков. Вы, как руководитель, давно перешли на первый. Ваши сотрудники застряли во втором. Им не нужно принимать решения, им нужно выполнять. А русский язык, со всей его гибкостью, плохо приспособлен для дисциплинированного выполнения. Он постоянно провоцирует на творчество, на отвлечение, на поиск обходных путей.
– Хотите учить моих работников английскому? – усмехнулся генеральный. – Они русский-то плохо знают. У нас половина сотрудников пишет с ошибками.
– Учить английскому долго, – согласилась Елена. – Годы. И есть другая проблема.
– Какая?
– Если они действительно овладеют английским на уровне мышления, если начнут думать по-английски… – она сделала паузу, – …они осознают, чего стоят. Западный работник с такой же квалификацией получает в три-пять раз больше. Они поймут это не умом, а нутром. И уйдут. К конкурентам, в международные компании, куда угодно. Вы получите пустой офис.
– То есть английский – не вариант. А что вариант? Мне нужен результат здесь и сейчас, или хотя бы в обозримом будущем.
Мельгунов и Елена переглянулись. Профессор откашлялся.
– Есть одна разработка. Мы занимаемся ей уже несколько лет. Экспериментальная, но результаты обнадёживающие.
– Какая?
– Акустическое воздействие на когнитивные процессы. Если коротко: определённые звуковые частоты способны перестраивать нейронные связи. Не быстро, не радикально, но достаточно, чтобы сместить паттерны мышления.
– Музыка? – уточнил генеральный. – Будете ставить им Моцарта для интеллекта? Это же разоблачили давно, эффект Моцарта – миф.
– Нет, – сказал Мельгунов. – Не музыка. И не Моцарт. Шум.
– Шум? – переспросил генеральный, и в голосе его послышалось недоумение.
– Чистый, нейтральный звук. Без мелодии, без ритма, без смысла. Просто акустический фон, лишённый какой-либо структуры. Мы генерируем его специально.
– И как это поможет?
– Есть гипотеза, – вмешалась Елена, – что мозг, оказавшись в среде с чисто случайным шумом, начинает искать в нём структуру. Это его естественное свойство – паттернизация. Но структуры нет. И тогда мозг переключается: он перестаёт искать смысл вовне и начинает организовывать себя изнутри.
Генеральный усмехнулся.
– Шум создаст среду, в которой мозг перестанет искать эти обходные пути. Потому что искать будет негде – шум пустой. Мозг успокоится и займётся делом. Не потому, что захочет, а потому что отвлекаться станет не на что.
– То есть вы предлагаете лечить русскую душу пустотой?
– Именно, – с готовностью отозвался профессор. – Но позвольте, я чувствую в вашем вопросе сомнение. Вы хотите сказать: как же так, русская душа – она же широкая, глубокая, философская? Вон Достоевский, Толстой – сплошные идеи, метафизика, абстракции. А вы говорите – приземлённые, конкретные, через образы мыслят. Где тут логика?
– Да, – кашлянул в кулак генеральный. – Примерно так.
– В том-то и парадокс. Русское абстрактное мышление работает иначе, чем западное. Оно всегда опредмечивает идеи. Западное абстрактное мышление – это чистая логика, формальные конструкции, идеи как идеи. Русское абстрактное мышление – это идеи, пережитые через тело, через образ, через страдание. Мы не можем думать о «долге» абстрактно – нам нужно представить, как долг «давит на плечи». Мы не можем думать о «совести» отвлечённо – нам нужно, чтобы она «грызла изнутри».