18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леон Блуа – В отчаянии (страница 1)

18

Леон Блуа

В отчаянии

Léon Bloy

Le Désespéré

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026

Моему приемному брату

Луи Моншалю,

посвящение человеку

от человека

Lacrymabiliter![1]

(Заупокойная служба по усопшим картезианцам)

«Когда Вы получите это письмо, мой дорогой друг, я уже прикончу своего отца. Бедолага помучается и, как говорят, помрет раньше срока.

Два часа ночи. Я один, а в соседней комнате старуха, его сиделка. Она уверила меня в том, что будет лучше не попадаться умирающему на глаза и что меня предупредят, когда время приспеет.

Сейчас я не чувствую никакой боли, никаких моральных терзаний, существенно не похожих на смутную меланхолию и нерешительный страх перед тем, что произойдет. Я уже видел, как умирают, и знаю, что завтрашний день будет ужасен. Но прямо сейчас я не чувствую ничего; волны моего сердца неподвижны. Я под анестезией, как усыпленный. Невозможно молиться, невозможно плакать, невозможно читать. И вот я пишу Вам, поскольку у души, обращенной в собственное небытие, кроме этой идиотской литературной гимнастики, другого способа высказаться просто нет.

Я отцеубийца, таково единственное ви́дение моего разума! Отсюда я слышу невыносимую икоту его агонии, и на самом деле это моя работа, работа про́клятого, навязанная мне деспотизмом судьбы!

Да! Кинжал, безусловно, подошел бы лучше, чем весьма примитивная заточка некоего отцеубийцы! По крайней мере, смерть отца была бы гарантирована, без долгих лет мучений, без воскресающей надежды, каждый раз подавляемой моим возвращением к свиному корыту буржуазного благоразумия; я был бы зациклен на позорном правовом характере возможного искупления; и, наконец, у меня бы не было этой мерзкой неуверенности в своем решении наброситься на сердце несчастного человека, чтобы погрязнуть в общественном порицании и дьявольском безобразии жизни художника.

Вы видели меня, мой дорогой Алексис, в убогоньком цилиндре на голове, без одежды, обуви, без всего, кроме аперитива надежды. Однако Вы думали, что у меня есть предполагаемый дом, некое временное пристанище, какое-то вымя на латунном пузе моей собачьей судьбы, и Вы так и не познали безупречного совершенства моей нищеты.

На самом же деле я был одним из десяти тысяч вечно отступающих от набега парижского голода, для рассказа о котором нам так не хватает Ксенофонта[2]; я облагал налогом свою голодную тягу к испражнениям богатства и насыщался паром из случайно попавшихся грязных котлов, закусывая его ничтожной коркой хлеба, добытой в писсуаре.

Таким было преддверие моей писательской жизни, которая не изменилась даже сегодня, когда я почти прославился. Мой отец был в курсе всего и умирал от стыда.

Выдающийся масонский теолог, поклонник Руссо и Бенджамина Франклина, он выносил решающий приговор, снисходительно поглядывая на любые заслуги с высоты своего успеха. Таким образом, Дюма-отец и Беранже казались ему кормушками, которых было достаточно, чтобы утолить эстетический голод.

Однако он дорожил мной по-своему. Еще до того, как я перестал пускать слюни в пеленках, даже еще до моего появления на свет, он тщательно обозначил все этапы моей жизни со всеми геометрическими подробностями. Всё было продумано, кроме вероятности кривой в сторону литературы. Когда же стало невозможно отрицать существование этого гнойника, его замешательство было огромным, а отчаяние – безграничным. Замечая лишь нечестивый бунт в простом действии неотвратимого закона природы, но совершенно убежденный в его бессилии, он, впрочем, всё же дал мне последнее доказательство самой невыразимой нежности, никогда не проклиная меня в полной мере.

Боже мой! Как омерзительна эта жизнь! И как просто было бы мудрецам никогда не заводить детей! Что за идиотская потребность в размножении! Неужели же вечное воздержание было бы хуже, чем нашествие мучений, которые сопровождают рождение ребенка в нищей семье?

При всех мыслимых условиях отец и сын подобны двум немым душам, которые смотрят друг на друга через пропасть материнских чресл, почти никогда не имея возможности ни поговорить, ни обнять друг друга. Нет сомнений, что в этом виновата мерзость размножения человеческого рода! Но если нищета вдруг низринет свой поток горестей на эту оскверненную постель и будет произнесена ужасающая анафема высшего призвания, то как выразить непроглядную бездну, разверстую меж ними?

Мы с отцом уже давно перестали переписываться. Увы! Нам нечего было друг другу сказать. Он не верил в мое литературное будущее. Еще меньше, насколько это возможно, я верил в точность его диагноза. Презрение за презрение. Ад и тишина с двух противоположных сторон.

Он перестал бороться за свою жизнь из-за отчаяния – вот в чем мое отцеубийство! Пройдет несколько часов, и я, вероятно, буду ломать себе руки, испуская крик от наступления страшного горя. Я буду заливаться слезами, опустошенный всеми ураганами жалости, ужаса и раскаяния. Впрочем, если бы мне пришлось заново пережить эти десять лет, я бы не увидел для себя другого пути, помимо пройденного. Если бы мое перо католического памфлетиста могло приносить большие деньги, то мой отец, самый бескорыстный из всех, проделал бы сто лье, чтобы усесться напротив и с удовольствием созерцать меня в ореоле моей гениальности. Но мне было предначертано пройти этот путь самостоятельно, пройти его без гроша, чтобы получить созерцание отвратительного настоящего!

Вы не ведаете, о прославленный писатель, о совершенном лукавстве рока. Жизнь была к вам милосерднее. Вы наделены даром нравиться другим, и сама природа Вашего столь удачно выверенного таланта рассеивает малейшие подозрения о литературной диктатуре.

Вы, несомненно, тот, кем я никогда не мог бы стать, – обходительный и чуткий писатель. Вы не вызовете ни у кого возмущения, которому я, к моему несчастью, посвятил всю жизнь. Ваши книги выдержали поток бесчисленных переизданий и теперь сами собой попадают во множество изящных рук, которые ласково их распространяют. О счастливый человек, однажды назвавший меня своим братом, я взываю к Вам в своей скорби и прошу Вас о помощи.

У меня нет денег на похороны отца, а Вы мой единственный богатый друг. Даже если это Вам не с руки, всё равно в течение суток пришлите мне десять или пятнадцать луидоров, необходимых исключительно для того, чтобы сделать всё как положено. Я ведь совсем один в моем родном городе. Отец провел здесь всю свою жизнь и сделал, как мне кажется, немало добра. Но он умирает без гроша, а у местных жителей в кармане не отыскать и пятидесяти сантимов.

Потрудитесь учесть, мой преуспевающий собрат, что я никогда не просил у Вас в долг, что дело серьезное и что я полностью рассчитываю только на Вас.

Ваш встревоженный друг

Каин Маршенуар»

Несуразное письмо, лишенное юношеских иллюзий, было отправлено по адресу: улица Вавилон, господину Алексису Дюлорье, прославленному автору книги «Мучительная тайна».

Его знакомство с Маршенуаром продолжалось уже несколько лет. Их отношения, по правде говоря, испортились из-за разительных отличий в идеях и предпочтениях, но оставались достаточно сердечными.

В момент их знакомства Дюлорье был еще далек от нынешней потрясающей славы. Полезные наставления, тщательно просеянные сквозь сито университетских связей, еще не коснулись его жизни. Он только что опубликовал целый том заурядных стихов в байроническом духе, которые были в достаточной мере меланхоличны, чтобы вызывать у некоторых слезоточивых душ мираж ивы Мюссе[3] на гробнице Анакреона.

Дюлорье, как и раньше, был любезен и чрезмерно воодушевлен, но в ту пору, до своего литературного триумфа, он еще не был обезображен надменной гримасой. Его квартирка неподалеку от Ботанического сада была пристанищем группы пылких молодых писателей, объединенных общими интересами, а ныне разбросанных по шумным редакциям дешевых газет. Самым выдающимся из всех был долговязый цыган Амилькар Лекюйе, прославившийся своими грубыми антирелигиозными проповедями.

Алексис Дюлорье был готов при необходимости подружиться с кем угодно и, стало быть, жил без принципов и страстей, щедро наделенный даром посредственности. Такая сила сровняет с землей Гималаи! Разумеется, он мог претендовать на любой успех.

Когда пришло время, ему было достаточно одним пальцем коснуться стены рекламной глупости, как она тотчас пала перед ним, и он, подобно Антиоху, вошел в эту неприступную для талантливых людей крепость, нагрузив десять дюжин бесполезных слонов своей литературной поклажей.

Как писатель он теперь неоспоримо имеет первостепенное значение. Он представляет не что иное, как французскую литературу.

Вооруженный тремя томами фригидных и пошлых стихов, выкованных из стали на лучших английских фабриках, Алексис был хорошо защищен от любых сердечных треволнений. Он изобрел психологию контрастов, удачно добавив некоторые приемы Стендаля к критическому дилетантизму Ренана. Недосягаемый для врагов всякой интеллектуальной мужественности, он наконец-то забрался на самый высокий фриз, опубликовав два первых романа из серии, окончание которой не мог предсказать ни один пророк. Он был совершенно убежден, что нашел свое истинное предназначение.

Чтобы в полной мере понять евхаристический успех этого проповедника Ничтожества, достаточно вспомнить о невероятном малокровии современных душ в так называемом высшем классе. Лишь они интересуют Дюлорье, и именно среди них он хочет иметь право голоса.