18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лен Дейтон – Современный зарубежный детектив-21. Компиляция. Книги 1-18 (страница 614)

18

Только теперь я могу понять, как он говорил «нет» почти всему, что предлагала ему жизнь, не в гневе или ужасе, не с горячностью или негодованием, а с кривой усмешкой, сдабривая свое «нет» какой-нибудь смешной историей, забавляясь нелепостью мира. Его бунт был непоколебимым и самодостаточным. Уж не знаю, как ему это удавалось.

Мы оправдывали свой выбор задних скамеек тем, что рьяный пыл сидевших впереди казался нам недостойным, неподобающим и неосмотрительным, а их вера – чересчур всепоглощающей и безоговорочной. На передних рядах церкви всегда сидели новообращенные – по крайней мере, так гласила семейная мудрость, – а новообращенные, как считалось, были ярыми приверженцами веры.

Когда я вновь оказываюсь на другом конце жизни, сидя на задворках литературных и художественных событий сегодняшнего дня, которые так напоминают мне церкви дня вчерашнего, видя старые ритуалы в новом обличье, с их беспрекословным подчинением новой догматике и их презрением к различиям, которые многие считают утешительными, изобилующими свирепой выбраковкой и головокружительными соглашениями, которые многие мнят необходимыми, у меня голова идет кругом. Мир незыблемой догматики – это мир, в котором роману и романисту нет места. Писатель, если он правильно выполняет свою работу, всегда еретик. Покуда я молча сижу и мучаюсь от застарелой скуки, напыщенного лицемерия и унылых проповедей, мой разум вновь уносится к мечтам о море и солнце над головой.

Отец называл себя католиком из буша[110]. Раз или два в год в отдаленные места, такие как Кливленд, приезжал священник, чтобы обвенчать и окрестить всех, кто нуждался в соблюдении подобных формальностей. В остальном же католицизм в наших краях был не очень популярен. Вера моего отца, в которой он не видел противоречия со своим католицизмом, заключалась в том, что люди возвращаются в этот мир в виде кенгуру, валлаби, вомбатов и птиц. Для него все вокруг было исполнено таинственности, и это его успокаивало. Будучи по профессии школьным учителем, он не верил ни в какие окончательные ответы и не исповедовал их. Он ощущал свою глубокую связь с народом, из которого происходил, и все же почти ничего о нем не знал. Нас водили по местам, где они жили, на каком-то уроке, который был своего рода квестом, имевшим отношение к знаниям, представлявшим собой вопрос, на который он также не имел ответа. Мы стояли недалеко от железнодорожной линии, за старым постоялым двором в георгианском стиле, и смотрели на пустой квартал – там, в зарослях кустарника, где когда-то стояла дощатая хижина железнодорожного рабочего, в которой он родился.

Там он, будучи ребенком, заполнял рабочие листы за своего неграмотного отца при мерцающем свете керосиновой лампы, стоявшей у них на кухне, и, когда дул сквозняк, маслянистые тени внезапно пробегали по странице, а потом читал отцу вслух результаты футбольных матчей, напечатанные в «Спортинг глоб».

У нас дома было две коробки комиксов и грошовых вестернов, которые мы перечитывали каждые каникулы. Там были комиксы про Фантома, комиксы «Иглз»[111] и Диснея, несколько комиксов про Супермена и Бэтмена. Но самыми любимыми были комиксы про Фантома и военные комиксы. Мне исполнилось шесть или семь лет, когда один из моих братьев впервые упомянул, что наш папа был солдатом на войне – в те дни все знали только одну войну, – и я, взволнованный, спросил его, используя ломаный англо-французский язык военных комиксов, скольких япошек он укокошил. Отец, чье внимание было почти невозможно привлечь и кто всегда держался как-то отстраненно, словно находился в другом месте, внезапно повернулся и пристально взглянул на меня.

«Никогда, – произнес он так гневно, что спустя многие годы я все еще чувствую, как он тогда рассвирепел, – никогда больше не задавай такого вопроса».

И только. Но такой яростно вырвавшейся из него силы я никогда раньше и потом больше никогда не ощущал. Это было ошеломляюще. Я был одновременно раздавлен и обескуражен.

Он не стал искать повода что-то мне объяснить. Мне оставалось только постепенно осознать, что военный комикс – это не война и даже не жизнь; что существует реальный мир, к которому нужно относиться с величайшим почтением и серьезностью. Моему отцу нравилось дурачиться и чудить. Но чего он терпеть не мог, так это когда дурачества и всякую блажь смешивали с реальной жизнью. Всякий раз, когда я слышу бессмысленную болтовню политиков, приукрашивающих ужасы войны, я снова становлюсь семилетним ребенком, обескураженным, ошеломленным и испытывающим глубокий стыд. А несколько десятилетий спустя отец сказал мне, что война – это величайшая пакость.

Нельзя сказать, что наш отец был непрактичным, просто его не интересовали вещи практические. Он гордился своими ухоженными ногтями, у него был маленький кожаный чехол полуовальной формы, в котором лежали маникюрные ножнички, пилочки и разные маникюрные инструменты, которые он купил после войны и хранил до самой смерти. Выходец из рабочей семьи, в юности успешный спортсмен, бывший кем-то вроде местного чемпиона, едва выживший в плену, где занимался рабским трудом, он не чувствовал необходимости демонстрировать свои физические возможности, его не привлекал физический труд, и он не делал вид, будто это его интересовало. И его представление о мужественности не было связано с физической силой, если, конечно, у него было хоть какое-то представление о мужественности. Мужчины его забавляли, а женщины интересовали. Он говорил о женщинах серьезно, в то время как мужчины, по большей части, были для него не более чем объектом шуток. Казалось, ему наскучили представления о мужественности, или, возможно, он просто видел, к чему приводят игры мальчиков в мужчин, и эти игры, в его представлении, не стоили свеч.

Во всех своих поступках он делал упор на мягкость, доброту и сдержанность. Иногда, по настоянию нашей мамы, он перекидывал меня или мою сестру через колено, чтобы наказать нас, когда мы плохо себя вели, поднимал руку, чтобы шлепнуть нас по заднице, а затем содрогался. Даже сегодня я это ощущаю: как по телу отца пробегает дрожь и как в меня проникает вибрация огромной, неизвестной, но понятной истории его жизни с ее ясно переданным смыслом. Продолжая содрогаться всем телом, он ставил меня на ноги и не уходил, а мы, оставшись у него за спиной, передразнивали эти его содрогания и молча смеялись над ним.

А он позволял даже это – чтобы мы, его дети, высмеивали его силу как слабость.

К большому разочарованию мамы, отец редко ел с нами, в кругу своей семьи, утверждая, будто у него много работы, и предпочитал ждать, пока мы выйдем из-за стола, чтобы потом появиться и поесть в одиночестве. Поесть он любил, и ему нравилась простая на вкус еда. Во время войны мама какое-то время жила у мисс Джоан Ф—, которая обожала современные кулинарные тренды, и, выйдя замуж, мама, стремясь следовать примеру мисс Джоан Ф—, потчевала становившегося все более угрюмым отца блюдами из мяса и четырех видов овощей. Поговаривали, что, продержавшись несколько недель на ее стряпне, отец пробурчал: «Хелен, эта современная еда, конечно, хороша, но не могли бы мы вернуться к мясу и трем видам овощей?» И с тех пор такой ее кухня и оставалась, хотя мама любила кулинарные эксперименты и приключения, и доверять ее энтузиазму было никак нельзя, потому что в течение нескольких десятилетий она удачно добавляла в свои блюда грибы, выдавая их за обрезки требухи.

У нас в семье существовало четкое различие между блюдами для взрослых и блюдами для детей: такие продукты, как сливочное масло и настоящий сыр, предназначались исключительно для отца, как и бараньи отбивные на косточке, в то время как дети обходились маргарином и выжарками, американским плавленым сыром «Крафт» в серебряной обертке и жирными обрезками баранины. Маме доставались худшие порции недоеденных остатков: пригарки, самые жирные кусочки, объедки. Семейные трапезы имели иерархический порядок, в котором отец находился на вершине пирамиды, а мама – в основании. И все же такой порядок не был навязан ей отцом: он просто брал то, что ему давали. И это проистекало из какого-то гораздо более древнего уклада вещей, в который мы все были по-разному вовлечены, и, подчиняясь которому, мы все в какой-то момент платили определенную цену.

И тем не менее, когда мамин рассудок поразила сосудистая деменция, отец, кому уже было хорошо за восемьдесят, смиренно и даже с неким удовольствием взял на себя домашние обязанности: готовил, убирал и обслуживал растущие потребности мамы. Мама же, в свою очередь, страдая расстройством памяти, иногда съедала и свою, и его порцию еды или принимала его таблетки вместе со своими, а он переносил все эти ее заскоки с добродушным юмором. Его методы и стандарты жизни не всегда можно было назвать первоклассными, но они работали. Как-то я зашел к ним в гости и обнаружил, что перед раскрытой морозильной камерой их холодильника установлен работающий фен, который гнал внутрь горячий воздух, и я подумал, что отец тоже сошел с ума, но он просто объяснил мне, насколько проще размораживать морозилку таким вот способом.

Отец обычно говорил куда меньше, чем наша мама, но, когда он говорил, его речь звучала весьма оригинально. Долгое время меня озадачивала оригинальность его речи: ведь в основном он читал две местные газеты низкопробного качества – «Хобарт меркьюри» и «Лонсестон икземинер». С возрастом он стал читать и то и другое с большим усердием. Смешливость и сердобольность в нем были тесно взаимосвязаны, и его особенно трогало то, что люди писали в некрологах. Нелепый трагикомизм смерти никогда не переставал забавлять его и трогать до глубины души.