Лазарь Карелин – Стажер (страница 38)
Когда избывает в нас совесть, избываем и мы. Мы бережем сердце, зубы, легкие, нервишки свои бережем. А сберегать надо совесть. Ей, мы думаем, нет износа. Мы ошибаемся. Совесть изнашивается.
Вчера он уехал от Кати, он покинул этот поселок Дозоры, где и ныне шел дозор, этот извечный спрос друг с друга, и уехал от Кати и всю дорогу ехал от Кати, пребывая в дозоре и с ней, и с самим собой.
Она не удержала его. Она не пустила его за свою стеночку. Она усомнилась в нем. От нее холодом повеяло. «Холодно стало… Ты остаешься?..» Она посчитала его чужим и легко отпускала его, без сожаления.
Ну и пусть! Нет, он не остался с теми, кто его звал, он уехал. Не нужны ему эти Дозоры и эта девочка в них. У нее была своя жизнь, но ведь и у него была своя жизнь.
У первой телефонной будки он остановился и позвонил Светлане. Она была дома, и она ему обрадовалась. Она ждала его, оказывается, заждалась его, оказывается. Она велела ему пришпорить коня. Да, да, у него была Светлана, эта женщина, от которой кружилась голова, от одного только ее голоса начинала кружиться, от этих ее в дыхание вплетенных слов: «Это ты, милый?.. Как хорошо, что ты позвонил… Ты — где?..»
Он погнал свой автомобильчик, он пришпорил его, зачем-то все покрикивая: «Ну и пусть! Ну и пусть!»
Светлана была не одна. Если она и ждала его, то ждала его не в одиночестве.
Она сразу об этом и объявила, распахнув перед ним дверь:
— А я не одна!
Да он уже и понял это: шум и гам просто хлынул ему навстречу.
— С кем ты? Что это ты? — Он уставился на нее, еще не умея понять, что она пьяна. Он мчался к ней, он ждал этого мига, когда отворит она дверь, когда приникнет к нему, когда закружит его своим шепотом. Он ждал, что она поможет ему позабыть обиду. Он даже поверил, что счастлив, когда звонил ей только что. Или не от счастья закружилась у него голова, не от предвкушения счастья? Но вот она перед ним. Как ни гнал он своего коня, он опоздал. И он смотрел в ее с поплывшим гримом лицо и чувствовал, как печаль забирается в него, как раздирает ему душу печаль.
Светлана догадалась, что он растерян и подавлен. Пьяные женщины не глупеют, они даже умнеют, особенно угадливыми становятся, но почти всегда покидает их доброта, уступая место какой-то каверзности.
— Что — нельзя?! Запрещаешь?! — Она заговорила громко, чтобы ее услышали, чтобы их разговор в коридоре стал бы разговором для всех. — А вот, Сашенька! А вот, Трофимов ты мой за номером два, привыкай! Я не игрушечка, знаешь ли, как некоторые думают! Я сама себе босс! Хватит, набегалась! Пусть другие побегают! Пошли, представлю тебя обществу! — Она взяла его за руку, качнувшись, потянула за собой. Он мог бы не пойти, вырвать руку, мог бы повернуться — и за порог. Но ему жаль ее стало. И печаль сковала его. Такой тяжкой печали он не знавал.
Светлана ввела его в комнату — в этот гомон людской. Она крикнула, присмиряя своих гостей:
— Вот, прошу любить и жаловать! Александр Трофимов-второй! Правда, похож?! — И свободной рукой повела в сторону портрета Александра Александровича.
Сперва тихо стало, все смолкли, потом тишина взорвалась. Какой-то всеобщий разинулся рот, чтобы прокричать приветствие Саше. Улыбающийся, ухмыляющийся, влажногубый рот. Что за персонажи? Света в комнате хватало — смотри, разглядывай. Саша уставился в эти рты, в этот рот, в эти лица, в это всеобщее весело-глумливое лицо. Кто такие? Он не мог их понять. Все это было похоже на какой-то маскарад, хотя никаких особенных одежд на них не было. Обычные пестрые тряпки. У женщин своя пестрота, у мужчин своя. Ну разве что иностранные только тряпки. Но ведь и он был во всем иностранном. Что же, и он был, как и они, из маскарада? Саша прислушался, про что ему кричат. Сперва все слова слились для него в этом едином рте. Теперь он стал различать их, слеплять в фразы. О нем шел крик, его обсуждали, одобряли и высмеивали:
— Молоденький, пригоженький!
— Светик, почем брала?
— Да, престижная вещь, нынче молодых только и носят!
— Светик, махнем на колечко с камушком!
— Светик, дай поносить!
Светлана покинула Сашу, села за стол, вместе со всеми сейчас рассматривала его. Шутить-то тут шутили, но еще и рассматривали. Каков, мол? Чего стоит? Умеет ли обороняться, постоять за себя?
Но от кого, собственно, обороняться? Ну никак не мог уяснить Саша этих людей, определить, кто да кто они, хоть приблизительно понять, на какой волне с ними разговаривать.
Одна из женщин, похожая на Светлану, — странно, но тут все женщины были похожи друг на друга, — поднялась и подошла к нему, неся для него доверху налитый стакан.
— Мальчик, тебе надо подравняться с нами, — сказала она. — Иначе мы все время будем казаться тебе сумасшедшими. Пей, мой миленький! Меня друзья зовут Ксюшей. Подружимся? — Она близко придвинулась к нему, как Светлана бы могла придвинуться, от нее те же приструились к нему духи. И те же откровенные, откровенностью своей и схожие, придвинулись и заглянули в него глаза. Саша взял стакан и начал пить под гипнозом этих глаз.
— Молодец! — сказала Светлана-вторая и поцеловала его, не дав даже дух перевести. — А теперь как? Нормальные мы люди? Гляди!
Саша глянул. Все гудело в нем, а стены покачивались, но глаза такую обрели зоркость, какой не мог бы похвастать ни один из его объективов. Что там, то была живая зоркость, а не мертвая.
Он вдруг увидел всех, он вдруг их всех понял. Не про то, кто да кто они, — да и зачем это знать? Он суть их углядел. Им отчего-то было скучно и страшно. Ну, не страшно, так боязно.
Они так сидели, развалясь, но и подобравшись, и так смотрели, напряженно и сонно, как люди, которым скучно и которым страшно, ибо они ждут для себя чего-то недоброго. Давно ждут. Все время ждут.
Потому и напряглись изнутри. Ждут чего-то. Оттого так сообща и подогревают себя и подбадривают, творя этот маскарад под веселых, под молодых, под беспечных и уж таких раскрепощенных, что дальше некуда.
Ждут! В этом и была их суть. В этом было их сходство, их общность. Вот что понял вдруг Саша, что углядел в тот краткий срок обретенной зоркости, какую может подарить стакан водки, чтобы сразу же затем и погрузить в туман.
Да, а затем начался туман. Не сплошняком, с просветами, когда то почти ничего не видно, а то вдруг ясность вспыхивает, прозрение. Так у реки на рассвете бывает. Клубится еще туман, сумрак еще везде, но высветилось вокруг от невидимого, хоть и близкого, солнца. Оно накатывается, оно рядом, хотя и за тучами, за туманом, за бугром на той стороне. Луч пробился, свет проклюнулся, и нет его. И снова сумрак, снова уперлись глаза в серое, не ведаешь, куда ступить.
Туман ли, ясность ли, но еще и иное неотступно владело им, вцепилось в него. То была тревога, охватила, прибрала его тревога.
Он ничего понять не мог, веселье шло, он нарасхват тут был, он пил, поддавая себе пару, как в парилке, а тревога липла, обволакивала. Из-за Светланы.
Странно, но в ее крошечной квартире оказалось столько укромных разных мест, столько всяких загородок, дверей и ниш, что Светлана все время пребывала где-то вне его зрения, в том самом тумане все время и пребывала. И не одна. Когда он обнаруживал ее, она всегда была не одна. С ней рядом все время был какой-то дряблый тип, какой-то Володечка, некий лысо-седовласый тип, решивший с помощью джинсов и водолазки скинуть с себя лет двадцать. Саша их обнаруживал всегда вдвоем, и они всегда были рады ему, они подключали его к своему разговору. О чем? А ни о чем.
Так, какое-то словоделание. Да Саша и не успевал вникнуть в слова, его сразу же обнаруживала Светланина подруга Ксюша, эта Светлана-вторая, пахнущая теми же духами, в таком же гриме, но только хуже, хуже, мельче во всем, будто то была сморщившаяся от времени Светлана. Эта Ксюша обнаруживала его и увлекала за собой, просто утаскивала, говоря, все говоря что-то ему, весело что-то нашептывая. Про что?
А ни про что. Она тоже была мастерица по словоделанию, по разговорам ни о чем. Кажется, она увлеклась им. Кажется, про это и говорила. Но так, что не понять было, шутит ли, или всерьез говорит.
Саша избавлялся от Ксюши и пускался на поиски Светланы. Иногда он шел по запаху, как собака. В квартире только свечи горели, свет тут зажигался, лишь когда Саша снимал все общество, а потом гасился, тогда оживали голоса, нет, не в слове, а в звуке: вольготней становился смех женщин, отрывистей, властней мужское бормотание. Голоса Светланы было не слышно. Саша искал ее, как собака, по запаху. Но ведь и Ксюша пахла теми же духами.
Саша зажигал огонь, запаливал все лампы, не обращая внимания на протестующие возгласы. Он кричал весело:
— Буду вас снимать! В альбомчик, в альбомчик вас!
И снимал, расстреливая углы «вспышками», не вглядываясь, что снимает, кого, в каких позах, а вглядываясь лишь, не Светлана ли там, — в том углу, за дверью, за той занавесочкой. А когда находил ее, то ничего не успевал понять, не умел понять. Этот Володечка всегда был с ней рядом, грациозно всегда изогнувшийся, тесно придвинувшийся — тесно ведь! — но всегда и на страже.
Туман, туман в душе и тревога. Такая, от которой поташнивало. Саша зажигал свет. В какой-то из светлых этих мгновений Саша обнаружил, что Светлана и ее Володечка исчезли.