Лазарь Карелин – Риск (страница 33)
Дом, возле которого остановился «Мерседес», был на улочке из приземистых, в один этаж. Но длинный по фасаду, окон на шесть. Городская, по сути, изба на большую семью купца, не шибко богатого, но рачительного. Дом был давний, а прочный. И в нем была от давних времен лавка по левую сторону. Лавки уже не было, надпись лишь убереглась над козырьком. Бакалею тут держали. Купец с семьей тут и жил. Третьей гильдии купец, не выше. Из сословия, которое, если что обещало, то и исполняло. Без бумаг и печатей. Из сословия, которое ведало про слово купеческое, как про что-то вровень с клятвой.
Из дома, из дверей старого размаха, когда сразу обе створы отворяются, выбежала Данута, встречая. Встала твердо на покатых от времени ступенях. Радостная, приветливая, уже тут и обжилась за какие-то минуты. Подходил ей этот домик, эти ступени из прошлого века, было тут ей сродственно, что ли.
— Мне тут нравится, Вадим, — кинулась к нему. — Как в Трехреченске. Хотя, конечно, слишком уж много всяких новаций в доме. Ты все хвастаешь своим богатством.
— Самое необходимое. И это вообще-то не мой дом.
— Станет нашим, а вот станет нашим. Я отсюда ни в какие хоромы не поеду. Учти, я провинциалочка. Не из бедных, нет, почему же, но из глубины России. Знаешь городок за порогами, за перекатами, у трех речек? И храмы на холмах. И тайга — руку протяни. Знаешь?
— А Нинка-то моя ждет ребеночка, — подошел к Дануте Николай, шепнул новость. — Таилась, и вдруг вырвалось у нее. Вон она какая, скрытная-то.
— Нина, да?! — шагнула к подруге Данута, обняла.
— Да.
— Нинок, так это же замечательно!
— А где рожать стану? Тут один смог.
— На этой улочке нет смога.
— Есть, если принюхаться.
— Отвезем тебя в Трехреченск, к доктору Яну. И чтобы с первым вскриком тайга в твоего мальца вступила.
— Иначе нельзя нам, Аня. А ты когда?
— Пошли, пошли в дом!
Данута пошла в дом, вводя приехавших в свой дом, сразу стал он ей своим. Тут, когда вступили, было и не очень-то распрекрасно. В старину вступили, в стены, бревнами обозначенные, в сруб вековой вошли. Это были просторные сени, когда изба богата — просторная, на большую семью. В этих сенях все было от былого убережено, хотя с той поры, когда тут торговал бакалейными товарами некий купец московский третьей гильдии, прошел век, прометались войны и революция, сменились цари, какие-то генсеки, президент вот воцарился. Россия все же, а все же тут убереглась, в этих просторных, хмурых, в бревнах проконопаченных стенах. Конечно же, тут вешалка рогатая стояла. Как сохранилась? Конечно, вдоль стен сундуки сгрудились. Как сохранились? Конечно же, и воздух тут был на особицу, вкусно пахло едой, когда мясо с рынка, когда зелень без химии, когда лук-чеснок-сельдерей себя объявляют, слив свои дыхания, свое естество.
Сразу за сенями возникла за двухстворчатой, высокой дверью кухня. Большая, в три окна во двор. С печью на дровах в длину стены. Сбоку встала и газовая плита. Были тут два гвардейского роста холодильника. Но всему хозяйкой была эта стародавняя печь, в недрах которой, под чугунными кругляшами, металось пламя. У печи стояла в переднике ниже колен и до подбородка женщина. Только и угадывалась, что пышнотелая, так она себя обернула в передник. Угадывалась, что и не очень старая, но с лицом, припеченным жаром, в платке до бровей. Старого обряда стряпуха. Как убереглась такая в нынешней Москве? А эти ароматы, идущие из-под кастрюль и сковород, — они-то как убереглись, каждому, кто вошел в кухню, свой из детства аромат напомнив?
— Чудеса какие-то! — изумилась Нина. — Как у моей бабушки в Ныробе. Только побогаче, конечно. Данута, а и мне тут баско. А где нам жить отряжено? — Она подалась к дверям из кухни, в недра дома заспешила.
Все пошли за ней, в недра дома вступая.
И в этих недрах Удальцов и те, кто этот дом с ним обустраивал, уберегли былое. Каждый не с луны свалился в Москву, а был или из глубин России, или же и москвичом, но тогда помня свое детство. Такое тут и стали сотворять, в этом хитром домике, притаенном для дел, может, и неправедных, даже и наверняка неправедных. Но — свой мир тут учреждая, чтобы по сердцу был для каждого. Купили полуразвалюху, восстановили, денег не жалея. А деньги у нынешних тут купцов были большие. В обитель купца третьей гильдии вселились купцы-миллионщики. Только разве купцы? А — кто? А по каким законам зажили? Если коротко ответить, то ни по каким законам. Стало быть, разбойники? Да что вы, что вы, коммерсанты, предприниматели, фирмодержатели. Как их назвать? Каким званием обозначить? Словом, здесь обосновались люди, сладившие для себя этот самый хитрый домик, убежище, если что, в хитрой ныне жизни.
В зале, куда вошли, был просторный стол в обступи высокоспинных, стародавних стульев. На большую компанию стол. Он не был укрыт скатертью или клеенкой, был из дубовых плах, скобленных, как в старину водилось, в стародавние времена. От купца стол, когда за него усаживалась большая семья, громадная даже семья — с хозяином, с их стариками-родителями, с детьми, от старшего до младшего, до десятка. Где они? Куда подевалась эта семья московского купца? А повыбиты все! До единого! С шестнадцатого, если считать, и по сию пору, если быть честным. По самую сию пору, когда на Москве из пушек стреляли по парламенту, когда толпа ринулась на телецентр. Москвичи ж ринулись.
Москва никогда не берегла своих сынов и дочерей. Никогда. Щедро ими жертвовала. И раньше так же, как и потом, как и теперь. Вот и пуст стол, помнивший былых тут, но принявший и нынешних.
И их, что же, повыбьют?
Вдоль стен, наново и по-новому белых, ибо был учинен евроремонт, висели яркие картины, броские, теплые. С умыслом кто-то собирал эти картины, покупал на рынках. Это были лубковые вещицы. Плывущие лебеди, пруды ярко-зеленые, какие-то розовые домики на косогорье. И церквушки приветливые, выписанные неумелой, но смелой рукой. Празднично были убраны стены столовой. Угадливо собирались эти рыночные полотна.
— За убранство не отвечаю, — сказал Вадим Удальцов, поведя рукой. — Это Юрочка наш тут всем распоряжается. Вспомнил, как думаю, свою Рязанщину.
— Мы — псковские, — хмыкнул Симаков. — А что, Нинок, или не баско?
— Баско, баско. А все ж скатерку бы надо накинуть. А, Данута?
— Обязательно. Я и подумала. Мы надолго здесь, Вадим?
— По ходу пьесы.
— И сколько в этой пьесе действий?
— Места драматурга Островского, многоактная будет. Мы уже, если вспомнить Трехреченск, во втором акте с тобой, Данута.
— Значит, самое-самое еще впереди?
— Самое-самое еще впереди. Они друга моего убили. Они и меня на мушку взяли. А ты как думаешь?
— Я с тобой, Вадим. — Данута подошла к нему, приникла. — Тут думай не думай. А вот ты что думаешь, что делать станешь?
— Не додумывается. Не все в ясности. Бреду пока в каком-то тумане.
— Риск, — сказал Симаков. — Обычное дело, риск.
— Может, пообедаем? — спросил Удальцов и подошел к старинному буфету, на столешне которого громоздились бутылки и бокалы. — Рисковать, так хоть на сытый желудок. Милые дамы, Юра, Николай, прошу.
Все подошли к буфету, который был так стар, что имел свой из древности дубовый, но и ванильный, но и не без корицы, но и отчетливо водочный, но и с рассольцем огуречным запах-дух. И все в нем и было — за скриплыми резными дверцами. Даже и икорка сверкнула черно на широком блюде. И семга красно высунулась. Буфет-то был древний, но подновленный, в него был врезан холодильник, вставлен, бело всунут, как зубы новые в рот старика.
Выпили все по рюмочке, но Нина свою рюмку накрыла ладонью. Вот так, в этих старых стенах, оберегалась женщина, чтобы родить нового человека. Уже для двадцать первого столетия. А там что будет?
Кладбище было из первых на Москве. Ваганьковское. Тут не было уже свободного места. Но только не для богатых, не для тех, кто может отвально заплатить. Еще недавно тут втесняли знаменитых покойников, по звонкам сверху, по приказу. Нет, а теперь лишь за деньги. Звони не звони, а денежки гони. Вот тогда… Симаков Юрий с кем нужно не торговался. Отвели место. Нашлось. Потеснили кого-то из усопших.
Перед воротами кладбища, заходя и на соседнюю улицу, встали, часто нос к носу — не понять, как и разъедутся, — машины, машины, машины. Были и из тех, что кричали за хозяина о его богатстве, престиже, всевластии. «Жигулей» там не видно было.
Знатный провожался покойничек. Нет, не герой, министр даже, не власть официальная, а человек при власти денег, властитель и победитель в жизни реальной. Этим победителем сейчас был убитый подло у своего дома, один из директоров некой фирмы сбытовой, некий Василий Блинов. Как говорят, из бывших «альфовцев». Силовик, словом. Достали. Подкараулили. Всадили пять пуль.
Где сбежались машины, в просветах между ними, торговали цветами. Много было цветов, пышные и дорогие были букеты. Странное зрелище, когда так смешиваются машины и цветы. Не на свадьбе ли гуляет народ? Не побахвалиться ли съехались? Может, и дела какие-то свои сладить, повидав нужного тебе, нужного ему. Может, что и разведать. Скорбь тут не воцарялась. Тут было душно от моторов, сильных, притихших, но горячих. Тут было душно от цветов и тоже сильных, изнывающих. Тут, над кладбищем, над этой ухоженной церковью Воскресения, небо июньское приспустилось, дабы с небес повидней стало, а как тут люди ведут себя, что тут у них на лицах. С небес, даже с небес, невозможно было прознать, а как тут у людей в душах.