18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лазарь Карелин – Риск (страница 20)

18

Они шли краем базарной площади. В городке этом, куда ни пойди, а рынка не миновать. Но они шли по краю площади, чтобы не вступить в торговые ряды, где все же было многолюдно.

— Данута, я хотел сказать тебе, предупредить… — Легко сказалась первая фраза, но и оборвалась, сразу уткнувшись в трудное.

Может, и не сейчас об этом заводить разговор? Утро такое. Шел, вот так, пальцы в пальцы, как и в молодые годы не вспоминалось, чтобы ходил. С кем ходить-то было? Эта, которую вел, которая его вела, неизведанной оказалась, в новизну жизни вводила. Близко к сорока чего только не было с ним, а такого странного чувства, когда идешь через маленький городок северный рядом с женщиной, прознанной им, неведомой ему, — такого вот с ним не было. Никогда! И чтобы ветер из тайги ноздри опалял. И чтобы звон этот далекий был так молодо звонок.

На самом краю площади, где дороги городские слетались, стоял в два этажа из мелкого кирпичика, отчасти уже ушедший в землю дом. Из мелкого же кирпичика назван был по фасаду. Почта. Стародавнее строение. К этому дому еще ямщики подлетали, иной раз и на тройках. А тут и столбы уцелели, чтобы лошадей привязать. Древнее место в городе. И на окошках древние решетки, не нынешние, с узорами. От лихих людей и тогда оберегались. Почта, одним словом, куда посуху шел тракт с Севера, от Печеры, Ухты, Сыктывкара, Ныроба, от Архангельска даже.

— Ты о чем хотел предупредить меня? — спросила Данута, приостанавливаясь. — Что-то важное?

Но ведь мимо ж почты проходили. Можно было и потянуть с разговором тягостным, вспомнив, что ему на почту надо. Удальцов за это и ухватился, отложил трудные слова, шагнул к почте.

— Кстати, надо один звоночек отбить. Тут есть, надеюсь, переговорный пункт?

Никуда ему не надо было звонить, даже и не собирался, даже и напротив — любой звонок мог его обозначить. И вот вдруг возникла срочная необходимость. Тянул с разговором, который уже потому был труден, особенно труден, что был сейчас неуместен. Не для этого высокого неба сгрудились в нем трудные слова, слагающие скверную весть. И не для молодого вызвона, что плыл вдали. Не для синей полоски реки, как на талантливой картине. Плохая весть в своем собственном нуждается, в ином воздухе. А тут ветер сейчас подувал вольно-счастливый.

— Есть тут переговорный пункт, — сказала Данута. Она первая вошла в дверь, встретившую ее скрипом-ворчанием из прошлого столетия.

В просторном помещении с тяжкими сводами, державшими тяжкий потолок, было все из прошлого. И дубовые конторки с круглыми табуретами. И пол истертый, но из вечных плах. И крошечные оконца почтовых служб, за которыми видны были разве только пытливые глаза конторщиц. Да, почтарши, телефонистки — они разом и пытливо уставились на вошедших. А как же! Во-первых, их царственная Данута, богачка и красавица, явно судьбу вдовью решила рукой отвести! Во-вторых, такой вдруг заезжий молодец заявился! Город был наслышан, гудел новостью.

Удальцов подошел к окошку, за которым стародавняя виднелась стенка с номерами-шнурами.

— Здравствуйте, милая, — поздоровался он с пытливыми глазами. — С Москвой могите меня соединить? Сразу — вдруг, а?

Пытливые глаза долго-долго разглядывали его. Потом исчезли, потом громкий голос за окошком послышался, умоляющий:

— Зин, так прошу, так надо, соедини меня с этой, с Москвой! Важнее важного! Че? А я че говорю!

И стало тихо в старом со сводами зале, с низким потолком, с исхоженным полом, но — в зале почты, где век-другой себя помнили. Стало тихо, потекли в этих сводах мгновения, когда людям должно ждать, уповать, надеяться. Где был этот Трехреченск, откуда весть возжелал подать, до самой Москвы захотел докричаться, через тайгу, через пороги, через реки, через пространства десятка Франций?

А уж эти пороги, которые не умеет проскочить даже телевидение, кое-как, в мельканиях, показывая «Санта-Барбару», — разве их одолеть?

Полнилась тишина шорохами, тонкими попискиваниями, из дальности шепотком. И вдруг во вскрик раздалось за окошком:

— Москва на проводе! Говорите номер! Скорей!

Удальцов не раздумывая назвал номер, выкрикнул в окошко. Это был заветный номер, который он обязан был знать наизусть, который нигде не был записан. Лишь память хранила. Он и знал номер, затвердил, а вот и выкрикнул. Он знал, что пользоваться этим номером следовало лишь в чрезвычайных обстоятельствах. Сам установил порядок. Иначе бы номер бы этот давно бы засекли. И вот — сам и нарушил запрет, назвал сейчас номер, огласил на всю страну.

Назвал. Огласил. Ну и что? Он здесь, сейчас, в Трехреченске этом, в новой своей судьбе пребывал. Что ему те запреты, те секреты, да и тот страх, каким жил в Москве? Он был — здесь. И не стало у него здесь московского страха. Испарился.

— Кидайтесь в кабину! — приказала глазастая.

Удальцов кинулся. Тут была всего одна на почту кабина, без двери, со стародавним порыжелым аппаратом, по которому в Трехреченске наверняка в семнадцатом прознали про взятие Зимнего в Петрограде. Сколько-то лет спустя про смерть Ленина прознали. Сколько лет потом про войну услышали. А потом и про Победу. А потом…

Сейчас, прижав трубку с раструбом к уху, Удальцов совсем рядом услышал негромкий, настороженный голос своего помощника Юрия Симакова.

— Шеф, вы? — спросил Симаков.

— А кто же еще?

— Вот я и говорю. Не застолбят, как думаете, разговорчик?

— А чего таить-то?!

Верно, а что было ему, Удальцову, сейчас утаивать? Весь город тут уже прознал все про него и Дануту. И одобрил. Че таить-то, че? Знамо дело, одобрил. А кто и против, так и че? Постоит за себя Удальцов, за себя и за Дануту постоит. Это уж точно, он постоит. За неправое всякое стоял, за правое уж и тем более постоит. Ясное дело. Чего было ему таить от Москвы, когда душа бесстрашием полнилась. Ясным все стало, справедливым стало.

— Представляешь, я в Трехреченске! — прокричал Удальцов в трубку раструбом. Протрубил, как по-лосиному. — На Колве город стоит. Сыщи на карте речку эту, задальщина полная.

— Зачем уточнять, — осторожно молвил Симаков. — Сами же в тайну подались.

— Все с тайной! В яви я! Опомнился! Слушай, бросай дела, лети в Соликамск, а оттуда пароходом, а лучше вертолетом. Бросай! Вылетай!

Велю! Урюком угощу!

— Там, что же, на Колве, абрикосовые насаждения? — спросил Симаков. — Между прочим, вас тут поискивают всякие-разные. Уточняют, где вы. Может, прервем беседу?

— Плевал я на всяких-разных! Прилетай! Велю! Удивлен будешь! Знаешь… — Удальцов оглянулся на Дануту, поглядел на нее, пытаясь разглядеть. Не разглядывалась она, была в тайне, в своей этой самой отгороженности, какую умеют ставить женщины, вечно пребывающие в загадке. Но она слушала разговор, вникала в него, губами пошевеливала, улыбаясь и хмурясь. — Знаешь, а не перевелись на Руси красавицы! — прокричал Удальцов. — Вылетай! — Он повесил трубку, вышагнул из кабины.

Все глазастые в окошках тоже уставились на Дануту и на этого крикливого и счастливого. Счастье разглядывали.

— Для этого и надо было звонить в Москву? — спросила Данута. Была она смущена. — Чтобы объявить о красавицах каких-то на Руси?

— Важнейшая весть! — Удальцов сунул в окошко свою разменную крупную купюру, сказал, просияв улыбкой:

— Шампанского хлебните в обеденный перерыв. Есть причина! — Он кинулся отворять перед Данутой тяжкую дверь, на волю, к звону вдали, к ветру, сразу налетевшему с порога. И снова пошли, едва шагнув за порог, сведя руки, сплетя пальцы. Вольно-молодо шли.

— Так о чем ты собирался предупредить меня, Вадим? — спросила Данута. Тревога возвращалась к ней. Ждала ответа. А Удальцов все молчал, подбирал слова. Не подбирались, не к месту были, не к настрою души.

Дорога на завод подвела их поближе к рынку, она огибала рынок. Стало видно, как там торг идет. Различимы стали лица. Углядел Удальцов и своих кунаков с Карабаха.

— Не уехали все же, — сказал. — Торговля смелее страха. Хотя…

— Ты о чем? — спросила Данута. — Что-то бормочешь странное.

— И Клава наша на месте, — пригляделся Удальцов. — Корешками торгует, не ведая, что сама она сила, сама она заман. Вот вставит зуб, и народится царевна таежная, хозяйка сих мест. Но и ты, Данута, хозяйка сих мест. Рачительная, гляжу. А так и надо. Оберегать надо Россию от нас, жадных.

— Ты не жадный.

— Сегодня — нет. Сейчас — нет. Спасибо тебе, Данута.

— Человек сам в себе человек. Симаков этот, он кто?

— Мой помощник, один из.

— У тебя есть помощник? В чем?

— И целая армия исполнителей.

— И что вы там делаете, если не секрет? Но сперва о том, о чем собирался меня предупредить.

— Так вот… — напрягся Удальцов. Не шли слова, не ко времени разговор. Время было с высоким небом, с ветром молодым, а слова надо было добывать из какой-то мути, как из грязного мешка. Но и не добыть их уже нельзя было.

Впрочем, внезапно помеха возникла. Откуда-то вдруг выскочила машина, вездеход могучий, из тех, что еще в войне себя оказывали, с приводом на все четыре колеса, с тяжко-стальными бортами, с могучим мотором в рык. Знал Удальцов эти бульдожьи машины, трех-четвертные эти «Доджи». Он любил сильные машины, уважал за силу, за неудержимость. И в африканских странах, где все шла и шла война племен, там тоже еще встречались такие вот машины-звери. И вдруг тут объявилась эта звероподобная громадина, таран этот из стали.