18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лара Таганская – Метаморфоза Царицы (страница 1)

18

Лара Таганская

Метаморфоза Царицы

Глава

Повесть

Автор Лара Таганская

Глава первая. Ограда

Село наше раскинулось на берегу Азовского моря, под Таганрогом, там, где степь встречается с водой. Море здесь мелкое, ласковое и по-южному сонное — даже в полдень оно едва слышно дышит, переливаясь мутновато-зелёным с серым. Но главная красота этих мест — весенняя. В апреле степь вдруг взрывается алым и лиловым: дикий тюльпан полыхает ярче факелов, а низкорослый ирис отливает сизым бархатом. Это цветение длится недолго — всего две-три недели, ровно до тех пор, пока южное солнце не начинает выжигать зелень дотла. И тогда степь превращается в глухое жёлто-бурое море ковыля и сухостоя.

Воздух здесь — отдельная песня. Он терпкий, густой, травяной, с обязательной морской горчинкой, которая оседает на губах невидимой плёнкой. В нём, как в хмельном настое, перемешаны полынная горечь, пыльца разнотравья, разогретый суглинок и сладковатый, чуть гнилостный запах ракушечника, нагретого за день. Этот воздух пьянит сильнее любого вина — особенно на закате, когда солнце, багровея, тяжело валится за горизонт, садясь прямо в воду, и тогда всё небо от края до края разливается густым цветом старой меди, а море, отражая этот пожар, становится тёмным, как кованое железо, и лишь тонкая золотая дорожка дрожит на середине, словно последний вздох уходящего дня.

Село стоит на обрыве, и дорога к морю круто уходит вниз, петляя между тёрном. По весне эти кусты зацветают бело-розовым, и кажется, будто вся земля покрыта свадебной фатой, а ветер с моря колышет цветы, как живые. Но уже к июню остаются степной шалфей, чабрец и преимущественно полынь — она повсюду: на пустырях, вдоль дорог, на древних скифских курганах, которых здесь немало. Её запах, горьковатый и пряный, въедается в одежду, в волосы, в память.

Дома в селе стоят вразнобой, будто каждый сам выбирал себе место под солнцем, — и всё же в этом нестройном ряду чувствуется своя, особая гармония. Преимущественно они из красного кирпича, и в лучах рассветного солнца кладка отливает тёплым, чуть приглушённым терракотовым оттенком.

Заборы здесь словно летопись деревенской жизни — каждый на свой лад, каждая ограда со своей историей, как отдельная глава. Одни — из старого штакетника, когда-то ярко крашенного, а теперь выцветшего до прозрачности: голубой превратился в бледный цвет утреннего неба перед рассветом, зелёный выгорел до сухой, почти жёлтой травы. Другие сколочены из обрезков штамповки, что свозили с таганрогского завода, — ржавые, шершавые на ощупь, они держатся на одном упрямстве. Третьи — из сетки-рабицы, и в неё, как в старую пряжу, намертво вплелись дикий виноград и вьюнки: летом они затягивают ограды густой зелёной вуалью, непроницаемой, как занавес, пряча от чужих глаз тихие дворики и чужие семейные тайны.

По утрам село просыпается от петушиного крика — резкого, звонкого, будто первого аккорда в песне нового дня. Он раскатывается над крышами, будит собак, степенных котов и даже самых упрямых сонь. А чуть позже, когда солнце уже золотит крыши, женщины сходятся на сельском рынке — и тут начинается настоящая жизнь. Они обсуждают все новости подряд: водоканал опять трубы роет у остановки — говорят, до зимы не закопают; новый участковый врач приехал — важный такой, и все гадают, куда он по утрам ходит, и кто с ним поздоровался, и что он ответил; а у бабы Мани неизвестная собака передушила всех цыплят — теперь та плачет и грозится написать в райцентр. А ещё — огородные дела: у кого в этом году помидоры уродились крупные, мясистые, с тем самым привкусом, что бывает только у своих, домашних; а у кого — чахлые и мелкие, и хозяйки вздыхают, прикидывая, хватит ли на закрутки.

На берегу лежат перевёрнутые лодки — словно огромные спящие рыбы, ненадолго выброшенные на сушу. На песке рассыпаны пустые ракушки, будто забытые кем-то перламутровые монеты. Тут же валяются обрывки сетей и битое стекло, которое море долго качало в своих волнах и отшлифовало до гладкой, почти драгоценной округлости — теперь эти стекляшки поблёскивают среди песчинок, как крошечные самоцветы. Рядом притулились старые поплавки из пробки, выброшенные волнами: лёгкие, пористые, они напоминают о рыбацких буднях и о том, как тесно здесь переплелись жизнь людей и дыхание моря.

По вечерам, когда солнце уходит за горизонт, в селе зажигаются жёлтые окна — одно за другим, как светлячки в траве. В домах закипают чайники, пахнет жареной рыбой и зелёным луком, слышен звон посуды — кто-то моет тарелки после ужина, кто-то собирает детей ко сну, кто-то сидит на крыльце, глядя в темнеющее море, и молчит. Где-то играет музыка — хриплый голос Высоцкого плывёт над селом, над морем, пока не растворяется в ночи.

На краю села, возле моря, в небольшом доме с воротами, выкрашенными в шоколадный цвет, и забором из штакетника, за которым растёт старая яблоня, — жила Наталья. Молодая женщина, красивая, дородная, с густыми русыми волосами, которые она заплетает в толстую косу и укладывает вокруг головы, когда работает в огороде или по дому. Лицо у неё открытое, с высокими скулами и тёплыми карими глазами.

Она ждала своего супруга Илью, который вахтовал, и каждый его приезд был для неё праздником.

Детей они так и не нажили, и это была её тайная боль. Три года пытались — и ничего. Врачи в районной поликлинике разводили руками, говорили про «идиопатическое бесплодие» и советовали ехать в Ростов обследоваться. Илья молчал, но Наталья видела, как он грустно смотрит на чужих ребятишек, играющих в догонялки, и вздыхает. Она чувствовала эти вздохи, но делала вид, что ничего не замечает. Свёкор, который жил через три дома и доживал свой век в одиночестве, однажды, уже перед самой смертью, сказал сыну прямо: «Бери другую, эта пустая. Я хочу внука, пока не помер». Илья в ответ вспылил и с отцом долго потом не разговаривал. А старик умер через полгода — прошлой осенью, когда ветер с моря принёс первые холода. Наталья на похоронах не плакала — слёз не было. Только внутри сидела холодная, острая заноза.

Прошла унылая осень, отхолодила зима, пришла весна, и Наталья впервые за последние месяцы расправила плечи, глубоко вдохнула морской ветер и улыбнулась — солнцу, яблоне, набухшей почками, и даже своему отражению в оконном стекле. Она снова хотела жить, хотела верить, хотела ждать.

Пасха была на носу, и по обычаю в селе ходили в чистый четверг на кладбище — красить оградки, приводить в порядок могилы, чтобы встретить светлый праздник с чистой совестью. Но у Натальи не сложилось в чистый четверг, собралась только к страстной пятнице.

Ближе к вечеру за Натальей зашла Вера, её подруга с детства, — рано овдовевшая женщина, крупная, с громким голосом, с руками, привыкшими к тяжёлой работе, и с глазами, которые видели много такого, о чём она не любила вспоминать. Вера была старше Натальи на пять лет, но выглядела на все десять — жизнь в селе, работа на птицефабрике, бессонные ночи, когда поднимала троих детей, вымотали её раньше времени. Но Вера была добра, и Наталья любила её за эту доброту.

Взяли они вёдра, кисти, краску и отправились на взгорок, где старое кладбище смотрит на море. Дорога шла через овраг, заросший шиповником и акацией. Кладбище лежало на самой высокой точке, откуда море открывается на три стороны, и ветер гуляет по нему свободно, не встречая преград. Могилы были старые, многие — без оград, с покосившимися деревянными крестами, поросшими лишайником. На некоторых стояли памятники — гранитные, с выбитыми портретами, на которых лица смотрят с фотографий строго и печально.

Работали монотонно. Наталья красила лавочку у могилы своей матери, умершей пять лет назад, и думала о том, как та же мать говорила ей: «Дочка, главное — терпение. Всё придёт, если ждать». А что пришло? Пустота да суета. И больше ничего. Вера рядом скребла замшелый камень, причитала вполголоса, вспоминала покойников и перебирала в памяти сельские новости.

Солнце клонилось к закату, тени от крестов стали длинными и тянулись к ним, как чьи-то руки. Ветер стих, и в воздухе повисла странная, густая тишина — такая бывает только перед грозой или перед чем-то необъяснимым. Сойка, которая назойливо кричала на раскидистом каштане, замолкла.

Когда уже собрались уходить, на повороте, где тропинка ныряет за густой куст сирени, Наталья остановилась. За старой, почти лежащей на боку берёзой, белая кора которой отслаивается бумажными лоскутами, вдруг проступила ограда. Она была чёрной, кованой — но не грубой, а филигранной, словно ювелир тратил на неё годы. По ней вился железный виноград — каждая гроздь была отлита в форме, каждая жилка на листе вырезана с хирургической точностью. Он обвивал прутья вместе с розами, но те были закрытыми, сжатыми, будто задохнулись в момент цветения. А держали эту красоту руки — выкованные из того же металла, но слишком анатомичные: с сухожилиями, с буграми суставов, с острыми ногтями, пальцы изогнуты вверх и внутрь — Наталья не могла отвести взгляд. За оградой просто голый могильный бугорок земли — сухой, в глубоких трещинах, которые расходятся, как звезда.

— Какая странная могила, — сказала Наталья, и голос её в тишине прозвучал слишком громко.