Лафкадио Хирн – Душа Японии (страница 20)
Я думал:
Пение, мелодии, музыка вообще — ничто иное, как эволюция непосредственного выражения наших чувств, эволюция первобытного языка, выражающего в звуках горе, радость и страсть. Этот язык звуковых сочетаний так же подвержен изменению, как всякий другой. Поэтому мелодии, глубоко трогающие нас, для японского слуха не имеют ни малейшего значения; они не будят душевных струн того народа, чья психика от нашей так далека, как голубой цвет от желтого...
Но отчего же меня, чужестранца, так сильно волнует восточная песнь, спетая слепой женщиной из народа, — песнь, которой я даже научиться не мог бы?!
Вероятно, в голосе певицы звучало нечто, стоящее выше и вне опыта отдельной нации, причастное к чему-то бесконечному, как сама жизнь, и вечному, как познание добра и зла.
Двадцать пять лет тому назад однажды в летний вечер в лондонском парке я услышал девичий голос; он произнес, обращаясь к кому-то:
— Спокойной ночи!
Только два маленьких слова: «Спокойной ночи!»
Я не знал, кто она; я не видел лица говорившей и никогда не слышал больше этого голоса.
С тех пор времена года сменились уже сто раз, но и теперь при воспоминании об этом голосе мою душу волнует трепет непонятного, двойственного чувства: радость и горе, горе и радость — они принадлежат не мне, не моей единичной, вспыхнувшей на мгновение жизни, они причастны предсуществованиям и угасшим светилам...
Ведь очарование голоса, слышанного нами лишь раз, не может быть от мира сего. Это только отголосок бесчисленных жизней, далеких, забытых. Никогда, конечно, не было двух голосов, совершенно похожих. Но язык любви всегда одинаков, одинакова нежность любовного слова в мириадах миллионов голосов всего человечества.
В силу унаследованной привычки даже новорожденный ребенок понимает ласковый звук. И звуки симпатии, сострадания, печали — мы их знаем, мы унаследовали это знание. Так, голос слепой женщины на далеком Востоке затрагивает в душе чужестранца чувства, которые шире и глубже индивидуальных, пробуждает немой пафос забытых страданий, неясный порыв любви иных поколений, бесконечно далеких. Мертвые не умирают. Они дремлют в самых темных глубинах усталой души, на дне поглощенного работою мозга, и иногда — редко — вдруг пробуждаются от какого-нибудь отголоска из тьмы далеких ушедших времен.
ХАКАТА
Когда путешествуешь в куруме, можно только созерцать и мечтать. Читать трудно вследствие тряски, а грохот колес и шум ветра делают разговор невозможным, даже если бы дорога была достаточно широка для двух экипажей.
Раз вы ознакомились с характерными особенностями японских пейзажей, они перестают производить на вас впечатление. Бесконечно однообразно вьется дорога мимо рисовых полей, огородов, маленьких деревушек с крытыми рогожей домиками, вдоль нескончаемой цепи зеленых и синих холмов. Иногда внезапно вас поразит красочное пятно равнины, покрытой цветущей, будто горящей желтым пламенем репой или долина с ярко-лиловыми цветами. Но это лишь мимолетный дар скоротечного времени года. А обыкновенно наше чувство молчит в ответ на бесконечное зеленое однообразие. Обвеянный ветром, погружаешься в дремотные грезы, пока не разбудит особенно сильный толчок.
В таком созерцательно-дремотном состоянии я и в этом году совершаю путешествие в Хаката. В воздухе мелькают стрекозы; взоры мои скользят по множеству сплетенных сетью дорог, пестрящих рисовых полей; они тянутся без конца вправо и влево и теряются вдали за чертой горизонта; я ищу линии знакомых горных вершин, еле обрисовывающиеся на сверкающем фоне, и слежу за вечно изменчивыми белыми формами, парящими в небесной синеве. Я спрашиваю, часто ли мне еще суждено видеть эти виды Кью-Шу, а душа моя просит и жаждет чудес.
Но внезапно, как ласка, охватывает меня мысль, что нет ничего чудеснее этого зеленого мира, полного нескончаемых жизненных проявлений. Отовсюду, незримо зарождаясь, пробивается зеленая жизнь — из мягкой земли, из утесов и скал; как разнообразны эти немые, безмолвные породы, появившиеся задолго, задолго до человека! Их внешняя жизнь нам отчасти знакома; мы классифицировали их и дали им имена; мы изучили строение их листьев, состав их плодов, окраску цветов; ведь мы постигли вечные законы, по которым создается внешний образ вещей. Но мы не знаем,
Но есть жизнь полнее, таинственнее этой — она носится в ветре и в волнах, она обладает духовной силой, отрешающей ее от земли; но земля вечно вновь призывает ее и обрекает питать то, что однажды вскормило ее. Эта жизнь чувствует, знает, она ползает, плавает, бегает, летает и мыслит. Многообразие ее неисчислимо. Зеленая ленивая жизнь стремится только к бытию. Другая же жизнь от века борется против небытия. Мы знаем механизм ее движений, законы ее роста; тончайшие извилины ее строения пред нами обнажены, все области ее ощущений зарегистрированы и названы нами. Но кто разгадает
Эта жизнь страдания — наша жизнь. Лишь
Но в наше время границы человеческого знания непоколебимо определены, и разгадка этих вопросов лежит далеко за пределами наших возможностей. Но что же составляет границы этих возможностей? Ничто иное, как наша человеческая природа. Но будет ли эта природа столь же ограниченной для тех, кто придет после нас? Не разовьются ли в них высшие чувства, не будут ли их способности более всеобъемлющи, их восприятия более чутки? Что говорит об этом наука?
Может быть, мы отчасти найдем ответ на это в глубокомысленном изречении Клиффорда: «Мы никогда не были созданы, а создали сами себя».
Это поистине глубочайшее поучение науки. А для чего человек создал себя? Чтобы избежать страдания и смерти. Только под высоким давлением страдания создалась наша сущность; и пока живо страдание, должна продолжаться неустанная работа нашего духовного роста.
Некогда в далеком прошлом жизненные потребности были лишь физическими; теперь же, кроме того, они стали нравственны и духовны. И в будущем вероятно самой беспощадной и могущественною необходимостью будет потребность разгадки мировой тайны.
Величайший мыслитель, сказавший нам, почему нельзя разгадать этой тайны, поведал нам также, что жажда ее разрешения должна продолжаться и расти с ростом человеческого духа. И в этой необходимости уже кроется зародыш надежды. И не может ли человек жаждой знания, высшей формой будущего страдания развить в себе иные способности и силы и достигнуть того, что теперь кажется недостижимым, провидеть невидимое теперь? Нас, современных людей, сделала тем, что мы есть, наша тоска, наше стремление. И отчего бы нашим потомкам не достигнуть того, к чему мы теперь тщетно стремимся?..
Я в Хаката, городе ткачей и кушаков; это большой город с причудливыми узкими улицами, поражающими своими световыми эффектами.
Я останавливаюсь на улице «Молитвы к Богам», где гигантская бронзовая голова — голова Будды — улыбается мне из открытых ворот. Эти ворота ведут во двор храма секты Йодо; голова очень красива, но туловища нет. Пьедестал, на котором покоится голова, покрыт тысячью металлических зеркал, нагроможденных до подбородка большого, мечтательного лица. Надпись на воротах объясняет эту загадку.
Зеркала — жертвоприношения женщин колоссальной статуе сидящего Будды. Предполагаемая вышина статуи вместе с гигантским лотосом, на котором она будет покоиться — 35 футов; и все будет вылито из посвященных ему бронзовых зеркал. Для головы уже расплавили сотни зеркал, для окончания начатого дела потребуются мириады.
Можно ли ввиду такого зрелища утверждать, что буддизм угасает?!
Но это не радует меня: слишком большого разрушения требует созидание этой статуи. Ведь японские металлические зеркала удивительно красивы и художественны; теперь их, к сожалению, заменяют отвратительным дешевым западным производством. Только тот, кто знает прелесть их формы, может вполне оценить очаровательное восточное сравнение луны с зеркалом. Только одна сторона зеркала полирована, другая разукрашена рельефами — деревьями и цветами, птицами и насекомыми, пейзажами, легендами, символами счастья, изображениями разных божеств.
Таковы самые обыкновенные зеркала, но есть масса вариаций и многие из них прямо чудесны.
Мы называем их «волшебными зеркалами»: если обернуть полированную сторону к бумажной перегородке или к стене, то в светлом кругу обрисовываются изображения другой стороны.
Есть ли в этой груде бронзовых жертв и «волшебные зеркала» — я не знаю, но, несомненно, там много прекрасного. Много пафоса в радостном приношении этих прекрасных, художественных произведений, обреченных на близкую гибель. Ведь, может быть, в следующем десятилетии прикончится производство таких бронзовых зеркал; и любители их услышат с грустью и сожалением о судьбе этих жертв.